Потерявшие солнце
Шрифт:
– Сеньор Бланко, я скоро прилечу.
– Прекрасно. Надолго?
Цыбин секунду промедлил:
– Очень.
– Прекрасно, – повторил Бланко. Голос его остался ровным.
– До свидания. – Цыбин повесил трубку и подумал, что не ошибся в Антонио Бланко.
Девять лет марокканской тюрьмы научили его понимать без слов и молчать. Лучшего доверенного лица было трудно найти, хотя Бланко, безусловно, догадывается о большем, чем хотелось бы.
Карту Цыбин выбросил в урну на углу с Большой Монетной. Кольнула мысль о том, сколько раз он перестраховывался впустую. Он тут же поправил себя, что впустую не бывает. Как саперу хватит одной ошибки.
Горизонтальный дождь перешел в хаотическое кружение водяных струй. Отблески фар смешивались в лужах с мерцанием реклам, образуя многоцветный вечерне-осенний питерский коктейль.
Выйдя на Большой проспект, Цыбин почувствовал, как уходят вглубь посторонние мысли и сомнения, а голова становится пустой и ясной. Мозг делал это автоматически, по выработанной годами привычке полностью абстрагироваться от всего лишнего на любых этапах работы. Возможно, именно благодаря этому он был еще жив. Лахтинская улица была совсем темной. Хорошо знакомый дом уставился в темноту глазницами финских стеклопакетов. Он прошел под арку соседнего здания и свернул налево под еще одну, длинную и узкую, как кишка. Необъяснимая система питерских дворов вывела его на пахнущие плесенью и помоями задворки нужного дома. По характерному для Питера варианту крыло дома, выходящее на улицу, было занято фешенебельными квартирами людей новой формации, а находящееся в глубине населялось всеми остальными. Жителей первого, пользующихся парадным входом с Лахтинской, абсолютно не волновали грязные подъезды в глубине двора, раньше служившие черными ходами. Все это Цыбин установил давно, неоднократно посещая и осматривая данные дом и двор, твердо зная, что когда-то здесь придется работать. Причем чисто для себя. Нужная ему лестница располагалась по центру, возле арки в третий, глухой «колодец». Одна из квартир на первом этаже по-прежнему пустовала. Он прошелся по хрустящим битым стеклам и крошащейся штукатурке, ощущая ноздрями запах пота и человеческих нечистот. Видимо, квартира использовалась под жилье самыми свободными жителями города – бомжами. Тем не менее обнаружить кого-нибудь не удалось. На втором и третьем этажах располагались большие коммуналки, о чем говорило количество звонков на дверях. Четвертый имел две заколоченные двери, видимо, кухонные выходы, ныне не используемые. На последнем этаже одиноко блестела лаком добротная дверь с одной кнопкой звонка. Это было ново и неприятно. Ранее эта квартира пустовала, делая четвертый и пятый этажи абсолютно безлюдными. Цыбин подошел к грязному оконному проему. Напротив ярко горели выходящие во двор, подсвеченные изнутри мощными шведскими лампами, вылизанные окна парадной лестницы. Цыбин точно знал, что лампы шведские. Хозяин пятого этажа не раз хвастался ему дизайном лестницы. Площадка у окна и двенадцатиступенчатый пролет вверх к дубовым, двустворчатым дверям занимающей весь этаж восьмикомнатной квартиры просматривались как на ладони. Цыбин удовлетворенно покивал своим собственным мыслям, задумчиво посмотрел на квартиру наверху и тихонько подошел к ее дверям. «Глазок» отсутствовал, внутри было тихо, свет сквозь щели не пробивался. Постояв секунду, он спустился на первый этаж и вошел в «расселенку». Она по-прежнему была пуста. Аккуратно, почти бесшумно Цыбин швейцарским ножом отжал залипшие шпингалеты окна в самой дальней комнате и легко перемахнул через низкий подоконник. Тихонько прикрыв створки, осмотрелся. Это был маленький, захламленный тупичок совсем другого двора, имевший нормальный выход и дырку в красной кирпичной стене, исписанной доморощенными «граффити». За дыркой открывалась маленькая импровизированная футбольная площадка, упиравшаяся в глухую серую стенку школы с одной стороны и желтый жилой дом – с другой. Было тихо и темно. Дождь шуршал по земле, хлюпая в лужах.
Поскальзываясь на грязи и собачьем дерьме, Цыбин добрался до темного зева парадной. Несмотря на восьмой час вечера, горело лишь несколько окон. Он точно помнил, что парадная проходная. Свет внутри не горел. Пахло ржавчиной, мокрыми тряпками и тухлой теплой водой. Он с наслаждением толкнул выходящую на улицу дверь. По Чкаловскому проспекту с грохотом и лязганьем ковылял трамвай, унося в себе отрешенно прилипших к запотевшим стеклам нескольких
– Я скоро, милая, – сказал он.
– Как ты насчет ужина при свечах?
Ему показалось, что она выпила.
– С удовольствием. Что-нибудь принести?
– Себя!
– Поищу, – пошутил он и повесил трубку.
Она действительно была слегка навеселе. Он уловил это по янтарным шарикам, перекатывающихся в ее блестящих от мерцания свечи глазах, а маленькую, более чем на половину пустую бутылку «КБ», одиноко стоящую на сервировочном столике, заметил позже. Радужная форель приятно таяла на языке, сочетаясь со вкусом белого вина. Анна неотрывно смотрела на пламя, улыбаясь уголками рта. Он знал, что, в отличие от многих, ее алкоголь приводит в умиротворенное, почти сомнамбулическое состояние, сравнимое разве только с состоянием медитирующего самурая. При этом она, подобно ему, сохраняет ясность и остроту ума.
– Цыбин, ты веришь, что я ведьма?
– Верю.
– А знаешь, что любить ведьму смертельно опасно?
– Знаю.
– Не боишься?
– Нет.
– Может, потому что не любишь?
– Люблю.
Он взял сигарку и подошел к окну. Город отступал перед надвигающейся ночью.
– Это хорошо. – Она тоже встала и, взяв свечу, приблизилась к нему. – Знаешь, почему?
– Почему?
– Любимых не убивают.
Он резко обернулся. В ее расширенных глазах метались тени от пляшущего пламени. Верхняя губа приподнялась в хищном оскале, обнажая верхние зубы. Холодная волна мгновенно прокатилась по позвоночнику. Он едва не отшатнулся, но вместо этого взял у нее из руки свечку и, прикурив, поставил на подоконник.
«Никто в жизни не может причинить нам больше боли, чем те, кого любим и ненавидим».
Секунду она еще смотрела на него, потом повернулась и подошла к буфету:
– Чай будешь?
Голос ее был ровным и спокойным.
– Как всегда.
Он прошел за ней и обнял ее за талию:
– Я хочу, чтобы мы уехали на следующей неделе.
Она ополоснула кипятком заварной чайничек.
– Куда и насколько?
– Туда и навсегда.
Ее руки точно отмерили чайную дозу. Она не смотрела на него:
– Ты правильно употребил местоимение «мы»?
– Я филолог.
Она залила в чайничек кипятку и повернулась:
– Меня здесь ничто не держит.
Он поцеловал ее длинно и нежно:
– Извини, что испугал тебя сегодня.
– Ничего, это не самое страшное, что ты можешь.
Он посмотрел на нее без улыбки:
– Ты тоже не Белоснежка.
Она кивнула.
– Через неделю мы станем обычными людьми.
Она снова кивнула.
Он проснулся от острого ощущения пустоты, не помня что ему снилось, но по испарине на коже понимая, что именно то, из-за чего ночи превратились в попытку лишить себя сознания. Глубоко и пронзительно ныла нога. Резкий аромат плыл в воздухе, ощущаясь не ноздрями, а подкоркой мозга.
Анна стояла у окна, голая, спиной к нему, уткнувшись лбом в черное стекло. Он хотел ее окликнуть, но холодная тоска перехватила горло предчувствием безысходности. Проваливаясь обратно в недра сна, он уже отчетливо чувствовал рассыпавшийся по комнате тошнотворный запах ландыша.
– Парень, возьми в долю. Не пожалеешь! Парень! А? Парень!
До Антона не сразу дошло, что обращаются к нему. Он в задумчивости стоял возле расписания пригородных поездов Московского вокзала, размышляя ехать домой или нет. В груди, как и вокруг, моросил заунывный ноябрьский дождь. Хотелось спрятаться, забиться куда-нибудь, по-детски укрыться с головой одеялом, заснуть летаргическим сном, умереть. Хотелось быть выслушанным, быть понятым, обласканным, убаюканным, успокоенным, обманутым. Не хотелось через силу общаться с ребенком, отвечать на многочисленные Ольгины вопросы, объяснять ей причины своей молчаливости. Не хотелось домой.