Potestas clavium (Власть ключей)
Шрифт:
Мне кажется, что сыновья Зевса, которым было поручено судить умерших и которые видели бестелесные души, улыбнулись бы, если б им пришлось услышать догадку Платона. Они ведь своими глазами видели, и им нет надобности догадываться и заключать по аналогии: если болезни уродуют тело, то, стало быть, грех уродует душу. Начать с того, что и аналогия не такая уже безупречная: иные люди после болезни становятся прекраснее. А затем, все вероятия за то, что у дурных людей, и как раз у самых отвратительных дурных людей, у тех, которые не знают и не хотят знать различия между добром и злом, очень чистые, очень гладкие – прямо полированные души. Что бы они ни делали, они себя чувствуют правыми; внутренние борения, так измучивающие крайним напряжением души чутких и неспокойных людей, им чужды. Идеально же чистые души – у обыкновенных, нормальных буржуа, которые по-своему знают, что добро и что зло, избегают большого зла, делают малое добро и спят всегда спокойно. Душа французского rentier куда глаже и прямее, чем душа Сократа, Толстого, Паскаля, Шекспира или Достоевского, так же как и лица их глаже и глаза беспечнее и веселее. Если бы Минос следовал правилам Платона, он бы Достоевского и Шекспира отправил бы в преисподнюю, а острова блаженных населил бы французскими rentiers и голландскими крестьянами. Это ясно как день. Платону не следовало бы с такой уверенностью говорить о том, чего он не знает.
Но вот что еще очень важно: если бы кто-нибудь своевременно указал Платону, что он заблуждается, что души уродуются не злом и злодействами,
54
Phaed. 61a: «Философия есть высшая музыка, и я ей занимаюсь».
23
Сила добра у Платона. Мелит обидел Сократа – ложно обвинил его пред судом, добился обвинительного приговора и т. д. Сократ ответил Мелиту только одним словом: назвал его «злым». Если верить Платону, то из двух боровшихся противников пострадал не Сократ, а Мелит. Если верить суждению толпы, , Мелит нисколько не пострадал и побежденным оказался Сократ. Теперь вопрос: что сильнее на самом деле – цикута, которой отравили Сократа, или слово «злой», которым Сократ отравил Анита и Мелита? Когда мы читаем теперь, через две с половиною тысячи лет после смерти Сократа и его врагов, «Апологию» или «Федона», нам совершенно ясно, что нравственное осуждение сильнее цикуты. Анит и Мелит умерли, так же как и Сократ, только несколько позже. Сократ, если бы его и не осудили, тоже скоро умер бы, так что в настоящее время мы считали бы те же 2 1/2 тысячи лет со дня его смерти. И вот Анит и Мелит стоят пред нами по сей час пригвожденные к позорному столбу, а личность Сократа – в ореоле. Следовательно, нравственное осуждение сильней цикуты?! И Платон прав, утверждая, что идея добра – самая могучая из всех мировых сил?! Анит же с Мелитом просто прогадали, как легкомысленные и близорукие люди?
Теперь дальше. Пройдет еще 2 1/2 тысячи лет или даже все 25000 лет. Может случиться, что не будет больше ни нашей Земли, ни Солнечной системы – не будет даже и времени. Потонут в вечности и позорные столбы, к которым Платон и история пригвоздили Анита с Мелитом. Куда денется сила добра? Сократ, скажут, рассчитывал на бессмертие души. Но он же утверждал, что, если бы смерть была полным уничтожением, он все-таки остался бы тем же. Был ли он прав? Хорошо еще, что за него, Сократа, вступился гениальный Платон, и суд истории вынес свой приговор Аниту и Мелиту. Но ведь в миллионах случаев тяжба между добрыми и злыми вовсе и не привлекает к себе внимание истории. Злой обидел доброго, и этим все дело кончается. Про себя, слабым, едва слышным голосом добрый назовет своего обидчика «злым» – но его голос потонет в шумных голосах друзей и льстецов обидчика, и слово осуждения не дойдет даже до виновного. Добро со своими приговорами не всегда имеет ту силу, которую в нем хотел видеть Платон. В «случае» Сократа победила история, а не добро: добро только случайно восторжествовало. А Платону и его читателям кажется уже, что добро всегда по своей природе должно побеждать. Нет, «по природе» дано побеждать чему угодно – грубой силе, таланту, уму, знанию – только не добру…
Зачем я это говорю? Затем, во-первых, что это – правда, т. е. соответствует действительности. А во-вторых, отвечу вопросом на вопрос: почему об этом не следует говорить, почему это нужно замалчивать? Чтобы спасти репутацию Платона? Чтоб не огорчать его учеников? Вы думаете, что если молчать об этом, то будет «лучше»? Но мало ли чего вы не «думаете»! И какое еще «лучше» соблазнило вас? Слишком уже много самоуверенности у современного знания – и не мешало бы с него посбить спеси.
24
Aurea mediocritas. [55] С той простотой и естественностью, с какой Гораций при жизни радовался о своем памятнике:
Exegi monumentum aere erennius,Regalique situ piramidum altius, – [56]с той же естественностью – совершенно не свойственной почти ни одному из современных писателей – знаменитый римский поэт воспевал и «золотую середину». Я убежден, что и сейчас многие поэты всей душой чтят середину – но никто в этом не признается и не посмеет называть ее золотой. Так что и тот, кто хотел бы жить по рецепту Горация, либо не знает, как это сделать, либо, если знает, предпочитает свое знание держать про себя. И уже наверное, если бы решился быть откровенным, не осмелился бы сослаться на бога солнца и песен Аполлона. А Гораций не побоялся:
55
Золотая середина (лат.).
56
Создал памятник я, бронзы литой прочней,
Ведь золотая середина – идеал древних. Да и мы в своих теориях недалеко ушли от этого идеала. , соединение беспредельного с пределом – то, что является в равной степени основой и платоновской, и аристотелевской философии, – разве мы взамен этого нашли что-либо другое? Нет, не нашли: каждый, кто захочет быть правдивым, должен будет это подтвердить. Когда мы говорим о разуме, относительном или абсолютном, – мы всегда имеем в виду золотую середину, в терминах Платона . Мы чувствуем себя уверенными только там, где возможна обозримость. Где же нет предела, там нет обозримости, там нельзя знать, что будет, и приходится допустить возможность каких угодно превращений и неожиданностей, даже совершенно для нас неприемлемых. Стало быть, сколько бы человек ни открещивался от золотой середины, если только он не хочет допустить, что с ним может произойти нечто такое, о чем он сейчас и догадаться, хотя бы даже приблизительно, не может, – его слова никак нельзя принимать за чистую монету. Тут альтернатива: либо полная неизвестность, либо ограниченность, которая на непринужденном языке древних называлась такими словами, как умеренность, середина и т. д. Нашему уху претят все эти выражения? Aurea mediocritas в нашем словоупотреблении звучит насмешкой? Конечно. А все-таки мы не можем обойтись без «меры», и безмерное для нас, как и для греков или римлян, есть синоним уродливости. Для того чтобы этого не было, для того чтобы безмерное получило те права, которые в свое время присвоила себе mediocritas, для того чтобы говорить о золотой безмерности – нам нужно то, чего у нас нет и чего, пожалуй, никогда не будет. Что нужно? Нужно связать свои надежды с уродливостью и неизвестностью. Видеть в них не конец, а начало, не отрицание, а утверждение. Впрочем, я плохо выразился. Слово «нужно», к которому мы так привыкли, тут не годится, ибо всякая норма, обеспечивающая будущее, возвращает нас к Горацию. Лучше сказать: бывает так, что уродливость и неизвестность начинают неодолимо влечь к себе человека. Гораций в том же стихотворении говорит:
57
Не всегда и Феб напрягает лук свой:
Т. е. бывалый человек надеется в бедах и в счастии не забывает об изменчивости судьбы. В противуположность Горацию можно сказать: бывают такие беды, после которых хочется не счастия, а новых бед, еще более страшных; бывают такие удачи, после которых человек уже не то что не может, а не хочет ограничить свои требования какими бы то ни было пределами. Ни в первом, ни во втором случае он не знает, что выйдет из его требований. Но ему и знать не нужно. Он знает – выражаясь парадоксально, – что вся его сила в незнании. И что вся слабость смертных – в их знании. И в самом деле, неужто мы не вправе надеяться, что нас минет чаша всезнания, не самая страшная, но самая тошная, если дозволено здесь применить это слово, из чаш, уготовленных живым существам? Шопенгауэр утверждает, что человеку приходится выбирать между скукой и страданиями: уйдешь от скуки – тебя постигнет страдание, и наоборот. И это, по-видимому, верно. И, по-видимому, те, которые много или даже все знают (есть такие), выбрали первый удел. Философ же, который не согласится принять скуку, – а настоящий философ примет что угодно, только не скуку, – что такому философу делать? Отвечать на этот вопрос после всего вышесказанного, полагаю, нет уже нужды.
58
В горестях надежд, опасений в счастье
25
О богах. Еще с древнейших времен установилось мнение, что главное преимущество богов пред людьми в том, что боги ни в чем не знают недостатка. У них все есть, и, стало быть, им ничего не нужно. Поэтому они не знают никаких перемен. Люди же – несчастные существа – терпят голод, холод, жару, жажду и т. д. Тут кроется, очевидно, большая ошибка. Прежде всего, люди вовсе не потому несчастны, что им приходится испытывать голод, холод или усталость. В усталости нет ничего плохого. Я даже думаю, что было бы очень жаль, если бы людям не дано было знать, что такое усталость. И очень жалею богов, если правда, что они никогда не испытывали усталости, жары, холода и т. п. Я не хочу, конечно, этим сказать, что люди счастливы. Где уж там! Да если бы и сказал – кто бы мне поверил? Но они несчастны не потому, что им приходится иной раз устать или поголодать. Если усталый может отдохнуть, голодный – поесть, чего же еще? У людей плохо то, что часто усталому не дают отдохнуть, голодному – поесть, холодному – согреться. Я сам скорей склонен думать даже о языческих богах, что они знали и усталость, и голод, и холод, – их преимущество пред людьми было лишь в том, что они вовремя могли отдохнуть, согреться и т. д., так что им не приходилось гибнуть от недостатка. Скажу еще больше: я думаю, что вовсе не в том трудность человеческой жизни, что нам приходится доходить иной раз до отчаяния. Есть все основания думать, что человек, переживший безнадежность, ни за что не согласился бы не иметь в прошлом этого переживания. Правда, что добровольно он, пожалуй, не согласился бы повторить такой опыт, но и совсем не иметь его, если уже имел, тоже ни за что не согласился бы. Почему люди так уверенно отнимали у богов то, что сами так высоко ценили? Я думаю, без всяких оснований! Я думаю, что представлять себе жизнь богов как жизнь спокойного созерцания – значит обижать богов. Я думаю, что представлять себе богов совершенными – значит не понимать богов. Понимать же богов хоть и невозможно, а нужно. Нужно знать, что мы вовсе и не знаем как следует, что такое совершенство.
26
О всесовершенном существе. Мы охотно говорим о совершенном существе и так привыкли к этому понятию, что искренно думаем, что оно имеет определенное, для всех одинаковое значение. Так ли это? Попробуйте раскрыть понятие всесовершенного существа. Первый признак, конечно, всезнание. Второй – всемогущество. Пока – достаточно. Есть ли в самом деле всезнание признак совершеннейшего существа? По-моему, нет. Всезнание – это несчастие, настоящее несчастие, и к тому же такое обидное и позорное. Вперед все предвидеть, все всегда понимать – что может быть скучнее и постылее этого? Для того, кто все знает, нет иного выхода, как пустить себе пулю в лоб. Есть ведь и на земле всезнающие люди. Они, конечно, не знают всего и даже, в сущности, ничего или почти ничего не знают и только притворяются всезнающими, и то от них веет такой злой и удручающей скукой, что их можно выносить только в малых дозах и с большим трудом. Нет! Всесовершенное существо никак не должно быть всезнающим! Много знать – хорошо, все знать – ужасно. То же и со всемогуществом. Кто все может, тому ничего не нужно. И это мы можем проследить на земле: миллиардеры пропадают, буквально сходят с ума от тоски – их богатства им только в тягость. Теперь – третий признак всесовершенного существа: оно находится в вечном покое. Господи! Ведь такого удела не пожелаешь и злейшему своему врагу. Я мог бы перечислить все обычные признаки всесовершенного существа – и они оказались бы нисколько не лучше уже разобранных мною. Мне, может, скажут, что это я, в своей человеческой ограниченности, не могу понять возвышенной прелести всезнания, всемогущества, вечного, ничем не нарушимого покоя. Но те, которые любуются этими возвышенностями, – они-то не люди, что ли, и не ограниченны? Им разве нельзя возразить, что они вследствие своей ограниченности выдумали свое совершенное существо и радуются на свою выдумку? Я даже склонен думать, что именно человеческая ограниченность привела к убеждению, что via superlationis vel eminentiae, [59] как говорят католические богословы, есть верный путь к постижению совершенства. У нас ценится знание, могущество, покой – если все это возвести в превосходную степень, которая тоже у нас ценится, то получится совершенство. Но ведь это чистое ребячество. Хорошо, если у человека большие глаза, но глаза величиной в маленькое блюдце или даже в серебряный рубль обезобразили бы даже самое красивое лицо. И, главное, люди, приписывая те или иные качества совершенному существу, руководятся не интересами этого существа, а собственными. Им, конечно, нужно, чтоб высшее существо было всезнающим – тогда ему можно без опасения вверить свою судьбу. И хорошо, чтоб оно было всемогущим: из всякой беды выручит. И чтоб было спокойное, бесстрастное и т. д.
59
Путь превосходства или совершенства (лат.).