Potestas clavium (Власть ключей)
Шрифт:
4
Богатыри духа. Философы уже с древнейших времен много и охотно говорили о непрочности земных благ. И никто им не ставил этого в укор – напротив, это вменялось им в великую заслугу. Отчего же раздражаются, когда я говорю о непрочности человеческих убеждений? Вопрос интересный, и настолько, что можно еще раз побеседовать о нем. Ведь, если на то пошло, человеческая убежденность есть такое же благо, как и все прочие блага – как богатства, почести. Стремиться к богатству и почестям человеку возбраняется. Это – суетность. Ну, а стремиться к обладанию человеческой истиной не есть суетность? Богатство и почести потому не имеют ценности – так по крайней мере говорят философы, – что нет никакого способа оберечь их. Сегодня ты богат, завтра с тобой случится несчастье и ты – нищий. Наполеон, подходя к Москве, был всемогущ – а через несколько месяцев бежал из Москвы, как тать в ночи. И т. д. – раскройте сочинения Цицерона или Сенеки: сколько и как красноречиво рассуждают они на эту тему! Но если бы я обладал их талантом (и если бы писать в их тоне не было так скучно), я бы мог много порассказать о том, как Наполеоны и Крезы мысли растеривали свои «духовные» сокровища. Иной раз, правда, приобретали новые – но как часто уходили они из этого мира такими же нищими, какими они сюда и пришли! Только духовно разорившемуся легче скрыть свою нищету от посторонних глаз – поэтому все так много знают и говорят о Наполеоне на о. Елене и о Крезе, попавшем в плен, но мало кто подозревает даже о тех опустошениях, которые происходят в душах богатырей мысли…
Может быть, скажут, не так и нужно все знать. Недаром сказано по поводу размышлений мудрейшего из смертных, имевшего неосторожность под конец жизни поделиться с людьми своими итогами: «берегись: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела» (Экклезиаст XII, 12). Предостережение правильное – спорить нельзя. Но – как известно, людям не дано вовремя остановиться…
5
Sursum cordа! [79] Когда Адам и Ева гуляли по садам Эдема – приходило им в голову спрашивать о смысле жизни? И если бы Адам спросил – конечно, до грехопадения – Еву, в чем смысл жизни, не показался ли бы ей вопрос бессмысленным? И гамлетовский вопрос, который и до Шекспира, и после Шекспира люди так часто предлагают себе, в раю был бы очевидно неуместен. Как может человек сомневаться в том, быть или не быть? Для того чтобы испытать «лучшее», нужно хоть как-нибудь «быть». Для «не быть», в сущности, не может быть никакой квалификации, даже никакого определения. Но, если привычка к гамлетовским размышлениям в вас так сильна, что приведенные соображения вам представляются недостаточными, приведу еще одно. Можете ли вы себе представить, чтобы сам Бог задался вопросом: быть или не быть? Я готов формулировать эту мысль еще так: допустимо ли, чтобы Бог вдруг предпочел небытие бытию и своим всемогущим словом вдруг обратил бы навсегда всю вселенную и самого себя в ничто? Ведь Бог вечен, всегда был, всегда будет. Если бы существовала возможность того, что Ему небытие показалось бы предпочтительнее бытия, то давно бы уже наступила пора всему обратиться в ничто, и не было
79
Гор'e сердц'a! (лат.) – выше сердц'a, возглас священника во время литургии.
Сразу Гамлет спускает тон на октаву ниже. Его занимает уже не общий вопрос, что лучше, быть или не быть. Если бы не преступление дяди и матери, – преступление, которое потрясает Гамлета не меньше, чем появление духа отца, – у него, может быть, и не возник его роковой вопрос. Я рискну еще дальше пойти. Сейчас на земле, где наряду с жизнью царит и смерть и где, по-видимому, смерть даже более полноправна, чем жизнь, вопрос Гамлета вполне, конечно, возможен. Быть у Гамлета значит жить, не быть – умереть. Но представьте себе, что дело происходит не на земле, а на Олимпе, среди хотя языческих, но все-таки бессмертных богов. Мог ли бы такой вопрос прийти в голову Юпитеру, Аполлону или Марсу? Хотя они и всеведущи, но как могли бы догадаться они, что «быть» имеет своим коррелатом «не быть»? Их бытие по своей природе таково, что оно вовсе и не предполагает небытия и в небытие никак перейти не может. По-видимому, и человек, каких бы огромных умственных способностей он ни был, не мог бы логическим путем прийти к идее о небытии. Если же Гамлет, а с ним и все мы, философы и нефилософы, рассуждаем о небытии, то лишь потому, что эмпирическая действительность, быть может и обманчивая, показала нам возможность небытия, an und f"ur sich, пожалуй, невозможного. И наш самоуверенный разум на этот раз, как в сотнях и тысячах других случаев, попался в ловушку – принял обман чувств, которые он всегда так презирает, за собственные идеи, и притом за самые чистые. Не подумайте, однако, что я хочу предложить вам новое доказательство бессмертия души. По мне в этом нет надобности – достаточно и старых. И старых слишком много – будь в моей власти, я бы, пожалуй, запретил о них и вспоминать – уже хотя бы потому, что привычка считать истиной только то, что доказано, – самая отвратительная и несчастная привычка. Еще когда в опытных науках ищут доказательств – куда ни шло. Здесь каждый имеет по крайней мере reservatio mentalis: [80] раз доказано только опытным путем, стало быть, истина все же лишь условная и к ней на смену может прийти другая условная истина. Примерно, опыт нас учит, что из свекловичных семян вырастает свекла, из огуречных – огурцы. Знаем мы это потому, что до сих пор так было: посеешь свеклу, вырастет свекла, посеешь огурцы, вырастут огурцы. Но, если бы вдруг все переменилось и из свекловичных семян стали вырастать апельсины, ананасы, телята и даже носороги, мы с непривычки, может быть, и очень удивились бы, но возразить против этого нам было бы нечего и нам пришлось бы только отметить новый порядок вещей, который мы формулировали бы так: из свекловичных семян вырастают иногда ананасы, иногда телята, а иногда носороги. Потомки наши, через десять или двадцать поколений, привыкнув к новому порядку и приспособившись к нему, так же бы хорошо его понимали, как мы понимаем нынешний порядок, – и даже объясняли бы его влиянием климата, почвы, присутствием радия и т. п. Ибо огромная свекла, выросшая из маленького семечка, после всех объяснений, даваемых ботаниками, так же непонятна, как и носорог, выросший из того же семечка. Ведь верно?
80
Невысказанная оговорка, изменяющая смысл сказанного (лат.).
Или вот еще пример – я все хлопочу о ясности. Мы знаем, что лучи света движутся по прямым линиям. И потому, если между источником света и экраном стоит какой-нибудь непроницаемый предмет – на экране должна появиться тень. Но если бы лучам света надоело всё двигаться по прямым линиям и они стали бы описывать кривые? Нам бы опять осталось только отметить новое наблюдение. И почему, в сущности, лучам вечно тянуться по прямым? Почему не допустить, что они боятся некоторых предметов и тщательно обегают их: может быть, «свет» и в самом деле не выносит, скажем, «ведьмы», и в средние века, когда ведьмы еще существовали, их легко было узнать, т. к. они ходили по земле без тени. И вообще нужно признаться, что постоянство явлений природы в высокой степени загадочно и таинственно, я даже готов сказать, что оно имеет какой-то противуестественный характер. Сколько сил и хлопот нужно употребить, пока мы доведем какое-нибудь сознательное существо хоть бы до относительного постоянства! А лучи света – постоянны, камни – постоянны, металлы – постоянны, да еще в такой степени и с такой неизменной точностью идут однажды намеченным путем, о которой ни один математик не смеет мечтать. Откуда взялось это загадочное постоянство? Отчего за миллионы лет существования мира ни один луч ни разу не пошел по кривой, ни один камень никогда не плавал по воде и ни разу из свекловичного семени не вырос ананас? Как хотите – это чудовищно странно, и только инертность нашего тупого и самоуверенного разума придумала для такого порядка вещей эпитет «естественный». И ведь это еще не все! Вы знаете, конечно, что такое теория вероятности, законы больших чисел и статистика. И тоже знаете, что в социальных явлениях есть своя «правильность» и закономерное чередование. Не только ежегодно в каждой стране число рождающихся мальчиков постоянно и немного превышает число рождающихся девочек, но даже рассеянность человеческая подлежит регламентации: статистики выяснили, что из года в год число опущенных в почтовые ящики конвертов без адресов бывает одно и то же. Ведь рассеянность проявляется многообразно: можно забыть зонтик или палку, надеть чужую шляпу, можно забыть и конверт надписать. И если уже бедному человеку полагается иметь определенный показатель рассеянности, то пусть бы нам оставили хоть свободу в способах проявления рассеянности. Так нет же! Кто-то зорко следит, чтоб количество ненадписанных конвертов, унесенных чужих шляп, забытых зонтиков не выходило за пределы вперед установленной нормы. Чего больше? Попробуйте подбрасывать монету. Пока вы пробуете мало раз, вас оставляют в покое и вам предоставляется полная свобода: монета будет выпадать то вверх орлом, то вверх решеткой – как случится. Но стоит вам захотеть проделать этот опыт в большом масштабе – конец вашей свободе: кто-то начинает вас подталкивать под руку, и хотите ли вы или не хотите, а число выпадений на орел или решетку будет приблизительно одинаковое. «Гордый» разум очень обиделся, заметив, что регламентация доведена до таких мелочей, и по своему обычаю сейчас же подыскал соответствующее «естественное» объяснение. Так и должно быть, говорит он, ибо если нет определенных причин тому, чтоб монета падала чаще вверх орлом, чем решеткой, то количество тех или иных выпадений должно быть приблизительно одинаково. Но разве это объяснение? Ведь тоже нет никакого основания и для одинакового выпадения! Правильный вывод такой: так как нет причин ни для равного, ни для неравного количества выпадения, то, стало быть, может быть всякое. В одном случае может быть много больше орлов, чем решетки, в другом случае – немного, в третьем – поровну и т. д. И что такое заключение правильно, т. е. что закон больших чисел не снимает загадочности с разбираемого явления и ничего не объясняет, – косвенно доказывается еще и тем обстоятельством, что многие логики эмпирически проверяли его: бросали монету до десяти тысяч раз. И эмпирически убеждались, что ничего не поделаешь: кто-то ограничивает свободу падения монеты и добивается того, что норма осуществляется неизменно. Эмпирическое доказательство, конечно, неопровержимо, особенно ввиду того, что его столько раз уже проверяли по всевозможным случаям. Но объяснение совершенно никуда не годится или, проще говоря, нет никакого объяснения, так же как нет никакого объяснения тому, что из свекловичного семени никогда не вырастают ананасы и что ни один луч никогда еще не шел по кривой. Я настаиваю так на неприемлемости существующих объяснений не из каприза и даже не из интеллектуальной добросовестности. Хотя, по правде сказать, и эти побуждения нельзя было бы отвести как не соответствующие обстоятельствам. Напротив, в таких случаях следует поощрять и каприз, и даже – horribile dictu – добросовестность, ту самую загнанную в наше время добродетель. Ну что из того, что добросовестность не одевается по моде и не умеет громко кричать о себе? Ведь и ей жить хочется, несмотря на ее почтенный возраст.
Но это я только так, к слову; взял под свою защиту молодящийся каприз и старушку добросовестность. На самом деле сейчас мне не до них. Мне гораздо важнее сейчас выяснить, в каких тенетах находится современная мысль и как она – несмотря на то, что почти все философы, по примеру Декарта, начинают с того, что пытаются вымести из своей головы всю, накопившуюся за тысячелетия, паутину суеверия, – легко принимает за непреложную истину какой угодно вздор. Мы ведь убеждены, что философия есть наука и даже объясняющая наука. И даже думаем, что «метафизическая потребность» есть потребность «понять» жизнь! Этот предрассудок еще древнее, чем добродетель честности, и по крайней мере в тысячу раз живучей, чем все добродетели вместе взятые. Я думаю, что Фалес, Анаксимандр и вообще те греческие мудрецы, которые его впервые формулировали, не сами его выдумали, а застали его уже готовым. И вот прошел унылый ряд столетий, даже тысячелетий, – а он все жив, мало того что жив: свеж и молод, точно он вчера только на свет родился, так что кажется, что он вовсе и не может одряхлеть. Всякое, даже очевидно бессмысленное объяснение люди охотно принимают – только бы мир не имел таинственного вида. Они хотят «понять» жизнь, найти ее смысл, когда, на самом деле, если что и нуждается в объяснении, то не жизнь, а «смысл», стало быть, если уже нужно объяснять, то не жизнь в терминах смысла, а смысл в терминах жизни. Они хотят естественно объяснить природу и с упорством, достойным лучшей участи, из поколения в поколение приучают себя думать, что «естественное» – это принцип, к которому сводится все существующее. Когда нельзя иначе, они уродуют свою и без того бедную логику, чтобы при помощи ее слабосильных заклинаний изгнать из жизни все, что в ней есть наиболее заманчивого и привлекательного, – выдумывают теории больших чисел и т. п. Зачем все это? Почему человечество так доверяет всему ограниченному? И к чему это приведет нас?
Ничего, дорогие читатели, sursum corda: я могу вас утешить, и хорошо утешить. Сколько бы люди ни восхваляли «естественное» – сколько бы ни боролись с неестественным, – их усилия ни к чему не приведут. Демиург, которого они не хотят замечать, тем спокойнее делает свое дело. Вы видели, что и лучи света ему повинуются и даже находящаяся в руках человека монета следует по предуказанным им путям. Стало быть – о смысле жизни можно и не думать.
6
Об источниках познания. Еще Парменид говорил: `o `o . И Плотин повторяет за ним: «`o `o », т. е. верно сказано, что мыслить и быть – одно и то же. Плотин, как и многие, как и большинство философов-метафизиков, стремится поставить разумное познание выше чувственного. Здесь не значит то, что у Декарта его cogitare. Декарт пояснял, что «cogitationis nomine intelligo illa omnia, quae nobis consciis, in nobis sunt, quatenus eorum in nobis conscientia est: atque ita non modo intelligere, velle, imaginari, sed etiam sentire idem est hoc quod cogitare». [81] У Плотина разумный мир противуставляется чувственному как нечто реальное – нереальному, как действительно существующее – несуществующему. Аргументирует же он главным образом ссылками на бренность преходящих чувственных явлений и вечность мира умопостигаемого. Его доказательства есть не что иное, как своего рода exercitia spiritualia, которые преследуют цель постепенно приучить человека презирать мир чувственный и чтить мир умопостигаемый. Целые страницы, главы, даже книги его замечательных сочинений посвящены выполнению этой задачи. Плотин, как и Платон, подымается до высоты истинного пафоса, когда ему приходится говорить о красоте умопостигаемого мира и о недостатках мира чувственного. Вопрос, как сами философы пришли к такой оценке двух миров? Пришлось ли им и себя, как это они теперь делают со своими читателями, подвергнуть такого рода exercitia spiritualia, или у них был порядок другой: сперва они, сами не зная почему, испытали отвращение к чувственному миру, а потом уже, когда им понадобилось породить такие же чувства в других, они придумали свою аргументацию? Вопрос очень существенный – по многим основаниям. Прежде всего, если их любовь к умопостигаемому миру и отвращение к миру чувственному есть факт – то ведь он останется без изменения даже и в том случае, если б оказалось, что их аргументация несостоятельна. Затем – если мы отбросим аргументацию, то факт получит в наших глазах иное значение. Платон и Плотин предпочитают умопостигаемый мир миру чувственному. Они хотят только чистых идей. И рассказывают, что там, в мире чистых идей, необычайно прекрасно. Возражать им нельзя и, если положиться на тон их речи, нет надобности: слышно, что говорят о том, что видели. Но ведь есть люди, которые так же страстно и так же хорошо говорили о мире чувственном. Художники своими произведениями не менее прославили мир красок, чем мир линий. Музыканты ни за что не откажутся от звуков. Конечно, краски блекнут, звуки живут только мгновение. Но художники и музыканты это знают, и это их нисколько не смущает. Они продолжают делать и любить свое дело. И я думаю, что между «мыслить» и «существовать» можно поставить знак равенства только при известном reservatio mentalis. Если же от него отречься, то придется очень и очень «интерпретировать» Платона и Плотина, выражаясь почтительно, или, говоря просто и открыто, нужно будет им предложить ограничить свои притязания. Интеллигибельный мир можно им целиком уступить: пусть живут в нем и пусть радуются той высшей радостью, которую они так вдохновенно воспевают. (Плотин, по-моему, временами умеет говорить об интеллигибельном мире не хуже самого Платона.) Но было бы лучше, если бы они совсем отреклись от аргументации доказательств. Все ведь данные за то, что они полюбили свой интеллигибельный мир прежде, чем подобрали доказательства в пользу его преимуществ пред миром чувственным. И в этом, право же, нет ничего дурного. В этом есть только одно хорошее хотя бы уже потому, что с доказательствами дело обстоит вовсе не так благополучно, как это принято думать. Хуже: с доказательствами обстоит совсем неблагополучно. В этом может убедиться всякий, кто внимательно прочтет любую обстоятельную историю философии, – так что мне, пожалуй, нет надобности хлопотать о том, чтоб оправдать свое утверждение. Ни Платон, ни Плотин не умели доказать с требуемой убедительностью, что их любимый мир есть действительно единственный реальный и лучший из возможных миров. Но им удалось, и очень хорошо удалось, показать, что они свой мир любят и что он стоит любви. Разве этого мало? Разве непременно нужно, чтобы все люди и все разумные существа были вынуждены признать, что только в этом интеллигибельном мире спасение, что вне его нет жизни? Сам Плотин, который вслед за Платоном прославляет «чистый разум» [82] и подозрительно относится ко всяким другим источникам познания, не может удержаться, чтоб не прибегать к очаровательному «убеждению», и даже приравнивает в одном месте «чистый разум» с его необходимыми выводами к грубой механической силе. [83] Когда Плотин прав? Тогда ли, когда, следуя общему примеру, восхваляет «чистый разум» или когда он дает приют у себя очаровательному «убеждению»? Вы скажете, что не понимаете вопроса, что «чистый разум» не может быть приравнен к капризному «убеждению», как бы оно очаровательно ни было? Что Плотин, как и Платон, неизменно преклоняется пред чистым разумом, и когда говорит об «убеждении», то он только снисходит к своим читателям… Может быть так, но может быть и иначе. Может быть, в пристрастии Плотина (и Платона) к «чистому разуму» именно и сказывается чисто человеческая слабость. Плотин любит умопостигаемый мир, но чисто по-человечески боится, что его любовь окажется «запретной», «недолжной», что кто-нибудь посягнет на нее и отымет ее у него. И боится до тех пор, пока не оградит ее от посягательств со всех сторон высокими стенами мнимых доказательств или пока силой не сгонит, хотя бы в своем воображении, всех людей, все разумные существа в одно место и не возьмет с них торжественного обещания не оскорблять предмета его любви… Боится, как видите, совсем по-человечески – я готов сказать по-разбойничьи: награбил – нужно беречь, защищать силой. Не сердитесь за резкость выражения: я Плотина люблю и чту не меньше, чем вы. Резкость относится не к Плотину, а к способу чтения и понимания Плотина. Конечно, этот способ не мы выдумали, он существует с древнейших времен. Люди всегда верили только в физическую силу и, сообразно своим идеалам и верованиям, создали образ истины, опояшенной мечом. Без «необходимости» никто не подчинится, и нужно, чтобы «логос» имел ту же принудительную силу, что камень или дубина, которые, если ими владеешь, только одни и способны обеспечить человеку спокойное и сносное существование в этом мире. Конечно, если «необходимость» такая уже умопостигаемая сущность, primum movens immobile, самое лучшее и потому самое первое во вселенной, [84] – тогда – делать нечего – приходится смириться, как пришлось бы смириться, если бы «сила и материя» материалистов оказались бы последними элементами, к которым сводится бытие. Но радоваться тут нечему. Хорошо любить интеллигибельный мир, если он свободно предлагает себя для любви, опираясь на очаровательное «убеждение», [85] а не на грубый логос – он же механическая сила. [86] Но тогда ему и не нужно вооружаться ни мечом, ни дубиной, тогда ему не нужно быть единственно истинным миром и воевать с другими мирами, оспаривая у них право на предикат «быть». Красота не ревнива и не труслива: она верит в себя и спокойно сосуществует рядом с другой красотой. Ревнив по природе своей только смертный человек, который еще не вышел сейчас из периода борьбы за существование. Ему, нужно оградиться высоким частоколом от соседа или зарыть добытое, все в той же борьбе, добро в землю – ибо иначе отымут. Итак, отдадим должное плотиновской или платоновской мудрости – примем их интеллигибельный мир, даже если он нам не представляется единственно реальным или, вернее, потому именно, что он нам не представляется единственно реальным. Он прекрасен – но есть еще много прекрасного на земле и, может быть, над землей – там, где ничего не слышали о борьбе за существование, где нет страха и потому нет «логоса», где люди поют, а не доказывают и даже не могут понять, зачем выдумали доказательства.
81
Под словом «мышление» я понимаю все то, что совершается в нас осознанно, поскольку мы это понимаем. Таким образом, не только понимать, хотеть воображать, но также и чувствовать есть то же самое, что мыслить (лат.).
82
Напр., Enn. V, 3, 6, где он говорит: `o [созерцать истину чистым разумом] – противуставляет «чистый разум» [убеждению].
83
Enn. I, 2, 1: [следует убеждать словом, не довольствуясь силой].
84
Еnn. V, 9, 4: `o [лучшее же по природе первое].
85
.
86
– y Плотина.
7
Вопрос. Сейчас чувственные блага доступны всем. Самый грубый человек, даже дикарь видит небо и солнце, слышит пенье соловья, наслаждается ароматом сирени и ландыша и т. д. Духовные же блага – удел избранных. Но если бы было обратное, если бы всем были доступны духовные блага, если бы всякий мог бы воспринимать и геометрию, и логику, и высокие идеалы нравственности, но зрение, слух, обоняние дарованы были только очень немногим? Как было бы тогда с рангами – по-прежнему ли духовные блага продолжались бы считаться высокими и прекрасными, а чувственные низкими и безобразными, или arbiter elegantium [87] (вы, конечно, знаете, кто он и где его искать) принужден был бы произвести переоценку?
87
Законодатель изящного (лат.).
8
De profundis. Что нужно человеку, чтоб войти в таинственную область философии? Шеллинг говорит: «Der erste Schritt zur Philosophie und die Bedingung, ohne welche man auch nicht einmal in sie hineinkommen kann, ist die Einsicht: dass das absolut Ideale auch das absolut Reale sei», [88] т. е. пока человек не поймет, что абсолютно идеальное есть абсолютно реальное, – он даже не может приблизиться к философии. Гегель по этому же поводу пишет: «Wenn man anf"angt zu philosophieren, muss die Seele zuerst sich in diesem Aether der Einen Substanz baden in der Alles, was man f"ur wahr gehalten hat, untergegangen ist; diese Negation alles Besondern, zu dieser Philosophie gekommen sein muss, ist die Befreiung des Geistes und seine absolute Grundlage». [89] Т. е. для Гегеля начало философии – душа должна окунуться в эфир единой субстанции – в этом освобождение духа и его абсолютное основание. Конечно, у древних мы найдем утверждения, очень сходные с утверждениями Шеллинга и Гегеля. Но у Платона и Аристотеля мы встречаемся с указаниями и совсем иного характера. Платон говорит: `o `o : , [90] т. е. (способность) удивляться особенно присуща философу; и нет вне ее другого начала философии. Такого же мнения держится и Аристотель: `o `o `o – т. е. и теперь и прежде люди начинали философствовать через удивление. Шопенгауэр же уверяет, что человек только тогда и постольку становится философом, поскольку он чувствует, что «мир – это мое представление»; кто этого не почувствовал, тот не может быть и никогда не будет философом. Шопенгауэру, между прочим, казалось, что такое своеобразное понимание философии он почерпнул у Канта. Из всего Канта он только и заимствовал это положение, которого, собственно, у Канта и не было. Сейчас философия чрезвычайно оппозиционно настроена против Канта и его феноменализма. Девизом новейшей философии является онтологизм. Но стоит приглядеться поближе к современному онтологизму, чтоб убедиться, что он вовсе не так далеко ушел от Канта, что он даже совсем не ушел от Канта, а продолжает двигаться все по той же колее, в которую и сам Кант попал отнюдь не по доброй воле. Задача остается старая: оправдать во что бы то ни стало разум и его державные права. И поразительная вещь: Шопенгауэр-феноменалист гораздо напряженнее стремится прорваться сквозь видимое бытие к невидимой сущности, чем любой из самоуверенных онтологистов. Очевидно, наши противуположения в конце концов мало дают, разница между теоретическим онтологизмом и теоретическим феноменализмом не больше, чем, например, между августиновским amour Dei usque ad contemptum sui и amor sui usque ad contemptum Dei. Может быть, нельзя и не нужно разрывать между онтологизмом и феноменализмом: и то и другое – от Бога. И наверное, amor Dei не предполагает обязательно contemptum sui, как и amor sui не требует contemptum Dei. Вот любовь к своей семье, роду, стране часто требует, по условиям нашего существования, презрения или даже ненависти к чужой семье, чужой стране. Ибо людям всегда делиться нужно: дашь чужой семье, отымешь у своей. С Богом же делиться не приходится: Его можно любить, и любовь к Богу не предполагает самоотречения в обыденном смысле этого слова, даже больше, любовь к Богу совершенно несовместима с презрением к себе. Можно тоже любить и невидимый мир, нисколько не отвергая мир видимый. В философии же, живущей понятиями и ищущей в чистых понятиях своих идеалов, в философии, построяемой по образцу математики, противоречия непримиримы. Квадратура круга – невозможна: круг любит себя usque ad contemptum квадрата, и квадрат любит себя usque ad contemptum круга. И пока пред глазами философа стоит мир идеальных сущностей и математика как наука об идеальных сущностях, ’ , – философия будет наукой и будет полагать, что verum index est sui et falsi [91] и что verum и falsum так непримиримы, что если не бежать от ложного, то никогда не добежать до истинного. Вот почему, в противуположность философам-рационалистам, нужно сказать: философия начинается не тогда, когда человек находит бесспорный критерий истины. Напротив, философия начнется лишь тогда, когда человек растеряет все критерии истины, когда он почувствует, что никаких критериев быть не может и что они даже ни зачем не нужны.
88
Первый подступ к философии и условие, без которого никто не в состоянии даже войти в нее, – понимание того, что абсолютно идеальное есть также и абсолютно реальное (нем.).
89
Начиная философствовать, душа должна сперва омыться в этом эфире единой субстанции, в котором потонуло всё, считавшееся истинным; отрицание всего особенного, к которому должна прийти эта философия, есть освобождение духа и его абсолютное основание (нем.).
90
Theat. 155d.
91
Истина есть критерий себя и лжи (лат.).
Все равно как спящий не тогда проснется, когда убедится, что его сонное сознание «единства» всего существующего или тождества бытия и мышления (ведь во сне – у сна есть своя логика – люди тоже стремятся к «единству» и к отождествлению мышления и бытия: это необходимо твердо помнить), а лишь тогда, когда он убедится, что он спит и что его сновидения – вовсе не вся действительность, а только малая, отграниченная от всего прочего, часть действительности или только предчувствие действительности. Наяву, по-видимому, мы менее связаны, чем во сне. Но и наяву мы далеко не свободны. И до тех пор, пока человек этого непосредственно не почувствовал, пока он убежден, что явь есть полная противуположность сну, что наяву он свободен и что его свобода выражается в творческой работе той лучшей стороны его сущности, которая называется разумом, – он еще не философ. Нужно не усыплять себя «объяснениями», хотя бы и метафизическими, загадок бытия, – нужно будить и будить себя. Для того же, чтобы пробудиться, нужно мучительно почувствовать на себе оковы сна и нужно догадаться, что именно разум – который мы привыкли считать освобождающим и пробуждающим – и держит нас в состоянии сонного оцепенения. Может быть, аскетизм с его столь загадочными самоистязаниями есть выражение заложенного в человеке бессознательного стремления к пробуждению. Рациональная же философия родилась из потребности человека не переходить в этой жизни за пределы ограниченной пробужденности. Допустим, однако, и другое предположение. Может быть, непримиримая вражда между рационалистами и, выражаясь по-платоновски, ’ами имеет более глубокий источник. Возможно, что люди предопределены к той или иной философии своим метафизическим предназначением. Не следует слишком полагаться на обычный метод размышления, оперирующий посредством общих понятий. ‘ и – т. е. «человек вообще» и «этот определенный человек», очень рискованно рассматривать исключительно лишь в отношении подчинения. Non includit contradictionem, как любили говорить схоластики, что какому-нибудь присущ такой предикат, который исключает всякую возможность загнать его в species . Конечно, если у какого-нибудь конкретного человека окажется только одна рука или нога, в то время как человеку вообще полагается иметь две руки или две ноги, или если он будет слепым, глухим или немым, это все нам не помешает отнести его к виду «человек». Ну, а если бы кто родился с крыльями или о двух головах – мы тоже бы назвали его «человеком»? Или если бы кто обладал даром превращаться, по желанию, в какое угодно животное, либо умел видеть прошлое и будущее так же ясно, как мы видим настоящее? Скажут, что этого не было и быть не может. Я отвечу, что вы не только не вправе утверждать, что такого быть не может, но что вы даже не знаете, что такого никогда не было. Не видали – и только. Но мало ли чего вы не видали? Мы не видим – и очень часто – того, что происходит пред глазами: не хотим видеть, потому что не полагается или до времени душа не принимает. А иной раз следовало бы видеть не только то, что есть, но чего и нет и никогда не было. Если мы хотим развить нашу способность постижения мира, мы должны дать полный простор своей фантазии. «Мыслить» людей о двух и трех головах – и даже совсем без головы, ясновидящих и т. п. И еще дальше: мы знаем, что эмпирические судьбы людей очень не похожи одна на другую. Одни рождаются Александрами и Платонами, другие – идиотами и бездарностями. Отчего мы так уверены, что только в эмпирическом мире возможно неравенство? Вероятнее всего, что и метафизические судьбы людей далеко не одинаковы. Одному дано жить только однажды – в этой жизни: он в первый и в последний раз появился – после своего рождения – во вселенной. У него нет прошлого, нет и будущего. Ему нужно спешить, чтоб успеть насытиться днями в течение короткого своего существования на земле между рождением и смертью. Его девиз – carpe diem, он всегда торопится. Он поэтому позитивист и имманентист. Кроме того, что есть здесь, под рукой, для него ничего нигде нет и быть не может. Он даже и Бога хочет здесь видеть (у средневековых людей это называлось frutio Dei [92] ), ибо верно чувствует, что если Бога здесь не увидит, то не увидит Его уже нигде и никогда. Ведь не только безбожники бывают позитивистами, верующие люди не менее склонны к положительной философии: об этом свидетельствует история католицизма, да и многие другие истории. Позитивист, конечно, безусловно прав – для себя. Он не прав только, обобщая свои положения, утверждая, что они относятся к , а не к . Может найтись другой человек или другие люди, которые уже существовали не раз, которым придется еще и после смерти существовать. Та душа, которую нес в своих объятиях лермонтовский ангел и которая еще до своего появления в нашем мире слышала небесную мелодию, тоже , как и душа, которая естественно зачалась и развилась в утробе своей матери и впервые услышала не торжественную ангельскую песнь, а свой собственный жалобный крик! Объединять в один вид такие различные «предметы» никак нельзя. Что у обеих душ одинаковые тела, что они оба живут на земле, равно платят налоги, обучаются грамоте, добывают в поте лица хлеб – и т. д., – этого совершенно недостаточно для того, чтоб их трактовать одинаково. Ведь вот кит совсем по виду рыба: и в море живет, и хвост рыбий, и все прочее, совсем как у рыбы, – а все-таки только грубые и невежественные люди его рыбой называют. Я вот и думаю, что, когда мы говорим – человек, – мы не одного только кита так сразу, здорово живешь, вталкиваем в «понятие» рыбы – туда попадают и львы, и тигры, и царственные орлы…
92
Божественное наслаждение (лат.).