Потоп (Книга II, Трилогия - 2)
Шрифт:
– Отныне не стонать под игом тем, кто кровь свою за нее проливает, – торжественно провозгласил король, – так, да поможет мне Господь Бог и Святой Крест!
– Аминь! – заключил примас.
Но Кшиштопорский хлопнул себя по лбу.
– Помутил мороз мне mentem [171] , государь! – сказал он. – Совсем было запамятовал рассказать тебе еще об одном деле. Толкуют, будто этот собачий сын, познанский воевода, скоропостижно скончался. – Спохватился тут Кшиштопорский, что великого сенатора при короле и вельможах «собачьим сыном» назвал, и прибавил в смущении: – Не высокое звание, изменника
171
ум (лат.).
Но никто не обратил внимания на его слова, все смотрели на короля.
– Давно уж назначили мы познанским воеводою пана Яна Лещинского, – сказал король, – еще когда жив был пан Опалинский. Пусть же достойно правит воеводством. Вижу, суд Божий начался над теми, кто привел отчизну к упадку, ибо в эту минуту и виленский воевода, быть может, дает ответ высшему судие о своих деяньях… – Тут он обратился к епископам и сенаторам: – Время нам, однако, подумать о всеобщей войне, и желаю я знать, любезные сенаторы, ваше об том сужденье.
Глава XXVIII
Словно в пророческом наитии вещал король в ту минуту, когда говорил, что виленский воевода предстал уже, быть может, перед судом всевышнего, ибо судьба Тыкоцина в ту минуту была уже решена.
Двадцать пятого декабря витебский воевода Сапега был уже настолько уверен в том, что Тыкоцин падет, что уехал в Тышовцы, поручив Оскерко дальнейшую осаду замка. С последним штурмом он велел подождать скорого своего возвращения. Собрав высших офицеров, вот что сказал им воевода:
– Дошли до меня слухи, что умышляет кое-кто из вас по взятии замка князя виленского воеводу зарубить саблями. Так вот объявляю вам, что коль замок падет в мое отсутствие, я строго-настрого запрещаю посягать на жизнь князя. Я, сказать правду, от таких особ получаю письма, что вам и во сне не снилось, и требуют от меня сии особы, чтобы, захвативши князя, не пощадил я его жизни. Но не хочу я слушать таких приказов, и вовсе не из жалости к изменнику, ибо он того не стоит, а потому, что я в нем не волен и за благо почту представить его сейму на суд в назидание потомкам, дабы ведали они, что ни знатность рода, ни звания не могут оправдать такую измену и спасти злодея от публичной казни.
Вот что сказал воевода, только речь его была куда пространней, ибо сколь доблестен он был, столь же великую и слабость имел, витиею себя мнил и витийствовать любил по всякому поводу, сам себя, бывало, заслушивался, даже глаза закрывал в особо красивых местах.
– В воду мне, что ли, сунуть правую руку, – промолвил Заглоба, – страх как она у меня раззуделась… Одно только скажу, что когда бы я попался в лапы Радзивиллу, он бы, пожалуй, не стал ждать до захода солнца, чтобы голову мне срубить с плеч. Уж он-то хорошо знает, кто больше всего повинен в том, что войско его оставило, хорошо знает, кто его даже со шведами поссорил. Зато я вот не знаю, почему я должен иметь к нему большее снисхождение, нежели он имел бы ко мне?
– А потому, что не ты тут начальник, милостивый пан, и слушать меня должен, – сурово сказал воевода.
– Что слушать я должен, это верно, но не мешало бы иногда и Заглобу послушать. Я и про то смело скажу, что, послушай меня Радзивилл, когда я воодушевлял его встать на защиту отчизны, был бы он нынче не в Тыкоцине, а на поле боя, во главе всех литовских войск.
– Уж не сдается ли тебе, милостивый пан, что булава в плохие руки попала?
– Не годится мне это говорить, потому я сам ее вложил в эти руки. Всемилостивейший король наш Joannes Casimirus должен только утвердить мой выбор, не более того.
Улыбнулся тут воевода, любил он Заглобу и его шуточки.
– Пан брат, – сказал он, – ты Радзивилла сокрушил, ты меня гетманом сделал, – все это твоя заслуга. Позволь же мне теперь спокойно уехать в Тышовцы, чтобы и Сапега мог хоть чем-нибудь послужить отчизне.
Подбоченился Заглоба и задумался на минуту, словно взвешивая, следует иль не следует позволить, наконец глазом подмигнул, головою качнул и сказал с важностью:
– Поезжай, пан гетман, спокойно.
– Спасибо за позволение! – со смехом сказал воевода.
Засмеялись и все офицеры, и воевода в самом деле стал собираться в путь, – карета уж стояла под окнами, – прощаться стал со всеми и каждому давал указания, что делать в его отсутствие; подойдя, наконец, к Володыёвскому, сказал ему:
– Коли замок сдастся, ты, пан, в ответе будешь за жизнь воеводы, тебе я это поручаю.
– Слушаюсь! Волос не спадет с его головы! – ответил маленький рыцарь.
– Пан Михал, – обратился к Володыёвскому Заглоба после отъезда воеводы, – любопытно мне, что это за особы наседают на нашего Сапежку, чтобы, захвативши Радзивилла, не пощадил он его жизни?
– Откуда мне знать! – ответил маленький рыцарь.
– Ты хочешь сказать, что коль никто тебе на ухо не скажет, так собственный умишко ничего не подшепнет. Это верно! Но, видно, значительные это особы, коль могут воеводе приказывать.
– Может, сам король?
– Король? Да если его собака укусит, он тут же ее простит и сальца велит ей дать. Такое уж у него сердце!
– Не стану спорить с тобой; но толковали, будто на Радзеёвского он очень прогневался.
– Первое дело, всяк может прогневаться, exemplum [172] , мой гнев на Радзивилла, а потом, как же это прогневался, коль тут же стал опекать его сыновей, да так, что и отец лучше бы не смог! Золотое у него сердце, и я так думаю, что это скорей королева посягает на жизнь Радзивилла. Достойная у нас королева, ничего не скажешь, но нрав у нее бабий, а уж коль баба на тебя прогневается, так ты хоть в щель меж половицами забейся, она иглой тебя выковырнет.
172
пример (лат.).
Вздохнул Володыёвский и говорит:
– И за что они на меня прогневались, я ведь отродясь ни одной не поддел!
– Но рад бы, рад! Ты и на тыкоцинские стены потому пеший прешься без памяти, хоть сам в коннице служишь, что думаешь, там не только Радзивилл сидит, а и панна Биллевич. Знаю я тебя, шельму! Что же это ты? Еще не выбросил ее из головы?
– Одно время совсем уж было выбросил; сам Кмициц, будь он здесь, признал бы, что как истинный рыцарь я поступил, не неволил ее и об отказе постарался забыть; но не стану таить: коль она в Тыкоцине и, Бог даст, вызволю я опять ее, то теперь усмотрю в том явную волю Провиденья. На Кмицица мне нечего оглядываться, ни в чем я перед ним не виноват и тешу себя надеждой, что коль он от нее по доброй воле ушел, так и она до этой поры успела его забыть и не сбудется уж того, что сталось когда-то со мной.