Потоп
Шрифт:
Он откинулся на стуле. Вытянул вперёд мускулистые руки с длинными пальцами, словно что-то от себя отталкивая.
— И что?
— И всё, — сказал он. — Наверно, я здесь, чтобы вновь обрести это видение. Нет, я его не потерял. Но оно приходит и уходит. Как тот туман за рекой, над равниной при лунном свете. Надеюсь, я здесь его подкреплю. Да именно — подкреплю.
Он посмотрел на свои руки. Медленно сжал их при лунном свете, потом разжал. Он почувствовал себя таким же беззащитным, как днём, когда стоял перед ней босой на неровных досках старого пола.
— Звучит высокопарно, правда?
Она не сразу
— Нет, — возразила она. — Это не звучит высокопарно.
— Вещи надо подкреплять реальными приметами, — наклонился он к ней. — Но если целиком положиться на факты, тогда настоящее… ладно, повторю это громкое слово — видение, может… — Он запнулся. Но потом договорил: — Исчезнуть.
Он резко поднялся на ноги.
— Послушайте, — сказал он. — Много лет назад я прочёл книгу о Фидлерсборо.
— Это вы о моей книжице? — спросил Бред.
— Да.
— Она была вся основана на реальных фактах, — заявил Бред. Рука его потянулась к бутылке, но повисла в воздухе. Она снова легла к нему на колено, нехотя, как животное, притянутое на поводке.
— Да, — сказал, оборачиваясь к нему, Яша Джонс. — Но видение там было. Оно светилось сквозь факты. А теперь, Бред…
Бредуэлл Толливер отметил: Он впервые так меня назвал.
Бред поборол вспыхнувшее в нём раздражение. Он понимал, что возникло оно оттого, что сперва он почувствовал удовольствие: раздражало его то, как он обрадовался. Нет, ему просто хотелось, чтобы Яша Джонс оставил эту книгу в покое.
— … вот за это мы зацепимся, — говорил тот, снова обращаясь к Мэгги. — Что же такого было в этих рассказах, что много лет назад увлекло столь далёкого от всего этого человека, как бывший физик и потерявший родину грузин — ведь он никогда даже не слышал о Фидлерсборо, — и заставило его…
— Грузин? — удивилась Мэгги.
— Да, грузин из России. Видите ли, мой отец уехал оттуда в тысяча девятьсот семнадцатом вместе с матерью и со мной. Правда, я был слишком мал, чтобы это запомнить. Потом, короткое время спустя, уже в Лондоне, он продавал права на нефтеносные участки. И официально переменил фамилию на Джонс, потому что почитал англичан. А у меня было три гувернёра. Как я них ненавидел!
— А я думал, что вы еврей, — сказал Бред.
— Я и сам иногда так думаю. Но у нас, грузин, тоже славная история.
— А я думала, что вы египтянин, — сказала Мэгги. — В этом парадном халате я вас приняла за египетского фараона.
— Вот уж нет, — засмеялся он. — Я даже не мумия.
Она тоже засмеялась, но ещё до того, как она засмеялась, с Яшей Джонсом произошло что-то очень странное. Ещё тогда, когда он отшучивался, стоя перед ними, он вдруг вообразил, да нет, даже не вообразил, а увидел, как он лежит на большой кровати с балдахином, на той кровати, где вот этот крепко сбитый большеголовый человек пытался овладеть в темноте высокой, тонкой, не знавшей покоя девушкой, которая к тому же была членом коммунистической партии. Но себя он видел не темноте, а при свете дня, вот как сегодня под вечер, — он лежит укутанный в кирпично-чёрный халат и глядит в окно через реку на дальние поля, а на плече у него почему-то спокойно лежит голова Мэгги Толливер; ка ней синее клетчатое
Но уже в тот миг, когда он всё это вообразил, он по привычке, заставлявшей его проверять даже процесс своего воображения, спросил себя, почему у него с такой отчётливостью возникла эта картина.
Он молча сел.
Да, сказал он себе, прошло уже почти восемь месяцев. А ему чуть больше сорока, сказал он себе. После такого периода воздержания это естественно, сказал он себе. Это просто сигнал, что период подходит к концу — время бегства, если это было бегством от тех удовольствий, которые так легко доступны Яше Джонсу, потому что он — Яша Джонс: от податливой невинности, многоопытности; автобиографии, шёпотом рассказанной в полутьме, влажных губ, приподнятого бедра, слегка отодвинутого бедра, точно рассчитанной уклончивости и даже искреннего объятия.
Он подумал: что же, долго он здесь не пробудет, недели три, от силы немного больше. Он с облегчением подумал, как сядет в самолёт, сойдёт в Лос-Анджелесе, увидит ожидающего шофёра, задумается, что делать дальше, на миг почувствует молодое возбуждение перед неожиданным и непредсказуемым. Но Бог ты мой, что-то закричало в нём, разве не всё в жизни предсказуемо?
Он обнаружил, что ладони у него вспотели.
Он украдкой взглянул на женщину. Она была такой, какая есть. Почти одного возраста с ним. Совершенно ничем не примечательная. Она сидела освещённая луной, и её обречённое на медленный, хотя пока ещё незаметный распад тело было благопристойно облачено в простое коричневое платье с бледно-жёлтой, старательно заштопанной шалью на прямых плечах. Да, она была тем, что есть. И Фидлерсборо было тем, что есть.
Он сидел и спрашивал себя, когда он умрёт.
Он сидел и вспоминал ту ночь, когда мсье Дюваль — тот, что был Яшей Джонсом из американской разведки, — услышал, как киль зашуршал по береговой гальке в Ландах, к югу от Бордо. И едва шуршание прекратилось, как Яша Джонс сказал себе, что он, Анри Дюваль, уже мертвец. Он надеялся, что процесс умирания будет не слишком тяжёлым.
И вот теперь, при свете луны в Фидлерсборо, он сидел в саду и вспоминал, как несколько лет спустя, в Калифорнии, он совсем забыл о мсье Дювале и о той ночи, когда киль шуршал по береговой гальке. Он забыл это, мечтая о счастье. А потом в глухоте удара и вспышке пламени счастья не стало.
Всё, что ему осталось, была радость, а вернее, то трудное и суровое — ибо это было всё, что ему удалось сохранить, — что он звал радостью.
Он услышал, как Бред заёрзал на стуле.
— А знаешь, сестра, — говорил Бред, — помнится мне, что когда-то брат Поттер…
— Потс, — поправила она.
— … брат Потс не был одноруким.
— Не был. Рак кости. Началось с пальца, и его отрезали. В третий раз отхватили руку выше. Я слышала, что ему недолго осталось жить. Но он, говорят, решил держаться, пока не отслужит прощальный молебен.