Повелитель монгольского ветра (сборник)
Шрифт:
На тюрбане царя, украшенном перьями цапли, красовались с трех сторон огромные, каждый величиной с грецкий орех, рубин, изумруд и бриллиант. На шее его было ожерелье из прекрасных жемчужин невиданной величины, рукава до локтя усыпаны бриллиантами, на запястьях тройные браслеты из сверкающих драгоценных камней.
На каждом пальце сияло по перстню, и лайковые белые перчатки, подарок английского посла Poy, были заткнуты за пояс.
Златотканая парча, накинутая на тончайшую батистовую рубашку, защищала царя от солнца, ноги от поцелуев земли и объятий пыли хранили вышитые жем чугом высокие сапожки с загнутыми вверх острыми носами.
– Прохлады, –
Простое белое полотно паланкина было прибито к тростниковым жердям серебряными гвоздиками.
– Бушуу! Хурдан! Тургэн! Шалавхан! [27] – заголосили тургауды, и носильщики ровным бегом, не тревожа седока, пустились вверх по террасам.
Вода, вода, драгоценная влага, как жизнь рекой, щедрой, бескрайней, искристой, полной света и веселья, играя бликами по листве и по лицам слуг, воинов и придворных, в почтении стоявших по краям террас, свободно низвергалась с верхней по наклонным мраморным полам, словно живая пленка, она натягивалась на нижней, и взмывалась ввысь из фонтанов, и засыпала, умиротворенная, в глубоком пруду, где дремали красные крупные рыбы с золотыми кольцами в носу.
27
Быстрей! Быстрей! (монг.)
Тридцать две пары волов день и ночь подвозили воду, чтобы фонтаны работали неустанно, но не скудели колодцы, не пересыхали, подпитываемые родниками, и стекали вчерашние снега с далеких гор по пологим холмам, и дышали и поили всех.
– Госпожа выразила желание пострелять тигров из своей беседки, – почтительно доложил царю дворецкий, когда истомленный Джихангир сел под завесу водопада.
Царь лишь махнул рукой – пусть… О боги, боги мои! Я так одинок… Сто тысяч буйволов везут в обозе зерно для моих войск, число которых неизвестно даже мне, но не с кем, не с кем мне поговорить…
Джихангир протянул руку, и слуга тут же вложил в нее чудесный персик: их каждый день доставляли гонцы-скороходы за тысячи верст из Кабула.
– Не я, – шептал Джихангир, – о боги, боги… Сегодня я понял точно: не я, пророчество было не обо мне…
Но шепот его уносили струи и глушили водопады, не позволяя распознать никому.
– Какое одиночество! – стонал между тем Джихангир. – Какая мука…
Но текли и текли струи, и тоска, чье жало острее меча из стали с добавлением метеоритного железа, все сверлила горло Джихангира:
– Не я…
3 февраля 1620 года, Кабул, Афганистан
– Мой разум не способен вместить это, – прервал Джихангир Никколо Мануччи, знахаря-самоучку, выдававшего себя при дворе Великих Моголов за светило европейской медицины. – По-моему, ваш философский камень – просто абстракция.
Мануччи, почтительно кланяясь, отошел назад, в толпу царедворцев. Впрочем, и ему, так неудачно развлекшему царя ученой беседой, был послан банан из серебра – фрукты, искусно выкованные из этого металла, раздавались на приемах как знак особой милости.
Все новые и новые гости, кланяясь у подножия трона, рассыпали свои дары на мраморе – царь не вел и бровью. Дары принимали царедворцы, и гости, получив фрукт из тончайших серебряных лепестков, присоединялись к пирующим.
Джихангир листал свой дневник, и шумы празднества, длившегося девятнадцатый день, не беспокоили царя.
– Жесток ли я? – размышлял он вслух, читая, как однажды отправил слугу из-за разбитой чашки за такой же в Китай. – Но это была шутка… Приказал же Тимурлен однажды трусу пробежать по всему лагерю в женской одежде, а мой отец, Акбар, велел отрубить стопы человеку, укравшему обувь… Что с того, что я приказал зашить изменников в сырые шкуры быка и осла и весь день возить по жаре? Да, подохли они от удушья и сжатия. Что с того, что всех их сторонников я посадил на колья? Но я и миловал, миловал, в том числе своего сына-изменника, Хосроя, приказал только ослепить, а не убить, а из четырехсот его знатных помощников допросил и казнил всего четверых, чтобы не превращать во врагов их родственников… О боги мои! – вдруг пронзила мозг Джихангира мысль. – Если пророчество Чингисхана сбудется не на мне, может, оттого, что я излишне мягкотел?
– Приведи его, – не глядя в глаза евнуху, отдала приказ Салима, звезда гарема, одна из любимейших наложниц Джихангира, та, которой он доверял порой самое сокровенное, чем не всегда мог поделиться и с Нур Джахан.
Раб, дотоле гладивший ее лодыжки под невесомыми шальварами, вскочил, согнулся в поклоне и исчез.
«В конце концов, – размышляла Салима, – от этого европейца хоть пахнет мужчиной… Что мне радости в ласках евнухов да в золоте и камнях?»
Никколо Мануччи с наброшенной на голову шалью, ведомый за руку рабом, едва слышно ступая, сдерживая дыхание, вошел в покои Салимы.
Полутьма и журчание фонтана, и запах неведомых, туманящих голову духов и розового масла – говорят, его изобрела мать Нур Джахан, но разве не оно сводило с ума ненавидевшего этот аромат Пилата в Иудее, под сводами крытой анфилады дворца Ирода?
«О боги, боги мои! И при луне мне нет покоя», – возникла и исчезла в голове Мануччи мысль. Когда и где он ее слышал, и при чем здесь луна, если солнце еще в зените?!
– Подойди, – скрипнув зубами, сказал евнух, – госпожа больна…
Никколо приблизился, когда с его головы сняли шаль.
Салима лежала за занавеской и тихонько постанывала, якобы от боли.
– Я должен осмотреть больную, – недоуменно обратился к евнуху лекарь.
Но тот свирепо завращал белками глаз и замотал головой.
Стоны чуть усилились.
– Протяни руку, гяур, – выжал из себя раб и закрыл глаза.
Мануччи протянул руку в щель занавески и почувствовал, как его ладонь схватили горячие пальчики и стали сдавливать и пощипывать, и наконец прижали к груди под тонким муслином…
«Быть мне лейб-медиком! – торжествуя, подумал Никколо. – Я уж покажу этим варварам, что такое Европа! Быть мне богатым! Быть!»
25 октября 1627 года, Лахор, Индия
– Но кто, кто, кто?! Откройте мне, боги!
Джихангир внял наставлениям врачей и теперь вместо двадцати чашек спирта двойной очистки в день выпивал лишь шесть чашек смеси из двух частей вина и одной части арака.
Впрочем, он компенсировал недостаток действия алкоголя опиумом, четырнадцать, о боги, боги, четырнадцать зернышек в день…
Листья и травы в жаровне предсказателя судеб обуглились, баранья лопатка потемнела.