Повесть без названия
Шрифт:
Поселиться у «соперницы» не было никакой возможности: да и не по-людски это — просить у дамы пристанища. Ситуация, однако, только казалась серьезной: карман мой весомо оттягивали ключи от комнаты в коммуналке, принадлежащей Цыпину, а сам Цыпин уже вторую неделю пребывал в жарких объятиях дяди Сэма, хотя еще и не подавал о себе никаких вестей.
Явившись под вечер в полупустую мансардную квартиру и раскланявшись в кухне с двумя оставшимися нерасселенными старухами-соседками — мансарды тогда постепенно начали расселять, — я обнаружил в оставленном Цыпиным коммунальном рае и кровать, и посуду, и даже кое-какие
Счета за газ и свет я назавтра оплатил на полгода вперед. Начинался новый, напитанный свободой и будоражащий незнакомостью период жизни.
...Старушек со временем действительно расселили. Теперь я платил за все шесть комнат, в ЖЭКе мной были очевидно довольны, а паспортный стол почему-то не слишком интересовался судьбой Цыпина. Ленинград — большой город, за всеми не уследишь.
В самой большой комнате я, понятно, устроил гостиную, в которую натащил для антуража всякой дряни, включая два театральных софита, освещавших обычно вино и закуску. В спальне стояла огромная кровать, подаренная мне выезжавшей в новостройку старушкой. Имелось еще четыре пустых комнаты, в одной из которых я устроил выставку исподних маечек и прочих мелких вещей, которые без конца забывали навещавшие меня жрицы любви и просто знакомые барышни. Стоили все шесть комнат недешево, но в виду молодости и жизнелюбия с этой бедой я как-то справлялся.
Коридор коммуналки украшал потемневший от времени трехстворчатый шкаф, так называемый «ждановский», кто еще это помнит: недоброго стального вида зеркало посередке, с местами полупившейся изнутри амальгамой, — и две дверцы.
Мебели мне в принципе не хватало, и в один прекрасный день я решил превратить коридорного монстра в уютную спальную обстановку. Из гаража прибыли тяжеленный воздушный компрессор, шланги и малярный пульверизатор, на полу были расстелены рулоны старых обоев, а сам шкаф разобран на отдельные легкоподъемные части. Цоколь и, так сказать, портал шкафа украшало некое подобие резьбы, и я, тяготея ввиду зыбкости моего благополучия к ампиру, решил выкрасить панели бело-кремовым, а резьбу выделить бронзой.
Через двадцать минут всё было готово. Дверцы и боковины сыро поблескивали, подсыхая. Я с блаженной улыбкой любовался своей работой.
И тут началось невообразимое. Старый шкаф не принимал ампира. Нитрокраска тянула теперь всё что могла из темного лака, которым пропитали дерево поколения коммунальных владельцев: сквозь ровный сливочный тон панелей одно за другим пробивались рыжие, оранжевые пятна. Жирный борщ со сметаной — вот что это больше всего напоминало.
Открыв настежь все окна и одевшись, я отправился прогуляться...
...Техника у них на канале была старомодная, вскоре я с ней освоился, и дамочка — или теперь уже Света, — которая недавно еще требовала с меня трудовую книжку, легко и расслабленно улыбалась, усаживаясь в кресло напротив нужного человека, и так же и бойко щебетала в микрофон как настоящая заправская журналистка. Я, как тому и положено, сидел в наушниках за стекляшкой и при случае делал ведущей знаки. Света была хрупкой блондинкой — с завидными формами и несколько "в возрасте".
Журналисток, как выяснилось, было всего трое: сама Света, работающая на полставки, и две стажерки-волонтерки, студентки — легкие на подъем и всегда готовые служить: Люда и Катя. Кроме них имелся еще старший техник Хромов, выпускающий передачи в эфир, а в остальное время хмуро шатавшийся по студии. За старшим техником неизменно таскалась следом кошка шалавой окраски, Катин найденыш, которого та каким-то чудом оставила жить при нашем канале; живот у кошки обычно отвисал до самого пола, строгий Хромов иногда оборачивался к животному, как бы снисходя к его привязанности, и ворчал угрюмо: "Принесешь в подоле — уши вырву...". Однако котят кошка выводила где-то вне помещений студии, исчезая порою на целый месяц.
С Хромовым мы не то что сдружились, но всё же пару раз выпивали; тогда он и разболтал мне всё что знал про нашу женскую половину. Обе студентки, брюнетистые, слегка усатые, прибыли в северную столицу из Краснодара, где, как известно, гуляет много разной крови — тут тебе и греки, и армяне, и адыгейцы, и невесть кто еще. Свету Хромов звал за глаза «Светка Мангал», а когда я попросил пояснить идиому, он что-то изобразил руками, как бы крутя шампур, и добавил с обидой и ревностью: "Кавказцы возле нее крутятся как скаженные...".
— ...Что вы всё пишете, Давид Сократович? — ласково улыбнулась сверстнику-революционеру Злата Левина, выбравшись из купе, от сына и мужа, вдохнуть вольного воздуха в вагонном коридоре.
— Да так... — засмущался Сулиашвили.
Он стеснялся своего выговора, переходя при первой возможности на французский или немецкий, стеснялся своих литературных занятий, а главное — своего духовного образования: он не только успешно окончил училище в Гори, из которого несколькими годами раньше выставили Кобу, но и поступил в Тифлисскую семинарию. "Если бы не страдания народа... — часто думал он в одиночестве, — кадило и епитрахиль, вот чем был бы я занят до самой смерти.
— И всё же, mon ami... — Злате не хотелось просто слоняться по коридору. Моложавый и скромный грузин ей импонировал.
— Скорее мысли, Злата Евновна, — не слишком понятно начал Сулиашвили. — Для фактов еще не пришло время. Да и записывать их может оказаться опасно, ву компрэне? Хотя некоторые из наших порой говорят вслух такое, что...
— И что же они говорят? — не без кокетства подхватила Левина.
— Ну вот Абрам Сковно...
— А! — обрадовалась Злата. — Я знаю! Такой... с усиками, молоденький, еще нет тридцати.
— Да-да, он самый, — согласился Сулиашвили. — Так представьте же — он без конца мечтает о шиноремонте...
— О чё-ом?! — Лицо Левиной вытянулось в пренебрежительную гримаску.
— Или вот Гоша Сафаров...
— А что Гоша? — тут же подхватила Левина.
— Он просто болезненно бредит Уралом...
— Как Уралом?! Каким Уралом?.. — Лицо Левиной снова искривилось. — Боже праведный милосердный единственный, как я от всего тут устала!
— А еще говорят... — уже не мог остановиться Сулиашвили, — ...что женщина у нас будет свободна... что она станет, так сказать, общественным достоянием...