Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
— Не нужны они тебе, — слабо возражает врач, — право, не нужны.
Он смущен присутствием отца, взгляд врача выражает затруднение.
— В другой раз десяток поставлю, не сейчас.
Яков Гаврилович ничего не видит и не слышит, мысли его прикованы к обезображенному телу больного. Это были ожоги, опасные для жизни ожоги, но почему они занимают его?
Прежде чем отпустить колхозника, врач ему говорит:
— С председателем я потолкую, а вы, Матвей Матвеевич, потерпите, не будоражьте людей.
Колхозник согласен, на его унылом лице
— Спасибо, Сергей Иванович, спасибо. Поддержали вы меня. Колебался я сильно, — и так меня качнет и этак: уходить охота и колхоза как бы жаль… Теперь покорюсь, пусть как хотят заправляют, своя жизнь дороже.
Больной ушел, а взволнованный врач не находит себе места.
— Не надо было прописывать ему банок, — не то укоряет он себя, не то жалуется отцу, — привыкли тут люди, что с ними сделаешь. Не пропишешь, он и совета моего не послушает, по–прежнему будет будоражить колхоз. Сорок семейств из–за него, шального, страдает.
Это грустное признание вызывает у Якова Гавриловича малоутешительный ответ:
— Такова наша профессия, мой мальчик: она обращает нас в неоплатных должников, и единственное право, которое нам дано, — заботиться о том, чтобы, неоплатные, мы не стали несостоятельными.
— Я пробовал лечить их, не заглядывая дальше больного места, — грустно продолжает Сергей, — ничего не вышло. Я прописывал им лекарства и режимы, а домашние заботы сводили лечение к нулю. Пришлось по–другому строить работу, заглядывать в душу и ее лечить.
Яков Гаврилович вспоминает прежнего Сережу, рассудительного, послушного, и его слова: «Мне надо себя проверить, способен ли я быть врачом… Надо жить среди больных, вникнуть в их нужды и чувства и понаблюдать за собой». Он проверил себя, понаблюдал и к какому пришел решению?
— Особенно трудно мне с раковыми больными, — жалуется Сергей. — Приходишь к ним домой и говоришь: «Надо лечиться, рака у вас нет, а может образоваться. Бросьте курить — и исчезнут бронхиты, а в них сейчас зло». Они смеются надо мной: курили их отцы, курили деды и дожили до глубокой старости, цигарка не может им повредить. Не верят, что от курения бывает рак легкого, что водкой можно испортить себе желудок. У них на это один ответ: пьют и курят многие, однако же никто из них не болеет. Расскажешь, что алкоголь убивает клетки печени, мышцы сердца и ткани нервной системы, как будто просветил больного, а он продолжает делать свое… С одним я чуть не сцепился, едва сдержал себя. У него руки чешутся срезать с лица родимые пятна. Перетянет родинку веревочкой и хочет так разделаться с ней. Говоришь ему, что нельзя, на этой почве образуются раковые опухоли. «Ничего не будет, — отвечает, — отомрет родинка и отпадет».
— Чему тут удивляться, мы и сами обо всем этом лишь недавно узнали, — утешает сына отец.
— Я читаю им лекции, — продолжает Сергей, — обследую села, убеждаю, что рак не заразителен, не надо отделять больных. Прошу их не верить, что болезнь передается от родителей к детям, — напрасно. Они не доверяют нашим средствам
Он жалуется, а Якову Гавриловичу слышится: «Вот что ты сделал своим упрямством, — у тебя нет помощника, а у меня — своего пути».
Они опасались этого упрека, страшились вопроса, на который так трудно ответить.
В дверь постучались. В сопровождении фельдшера вошла немолодая женщина в большом ковровом платке, закрывающем лицо до самых глаз. Она осторожно прикрыла дверь, мягко ступая, приблизилась к столу и положила на краешек небольшой узелок.
— Это тебе, Сергей Иванович, — нараспев произнесла она, — кушай на здоровье. Спасибо посоветовал леггорнов разводить, засыпали яйцами, уема нет. Пеструх порешила, ни одной не оставила.
Фельдшер уже перехватил укоризненный взгляд врача и спешит оправдаться:
— Что с ней поделаешь, подай ей Сергея Ивановича, никого другого не признает. Знаете ведь Аришу, не первый раз встречаетесь. «Нет его, говорю, иди с богом». Гляжу, она к вам на квартиру направляется.
Фельдшер здоровается со Студенцовым, как со старым знакомым, и не забывает рассказать, что Сергей Иванович недавно лишь его вспоминал: «Что это, говорит, мой родитель не едет?»
Врач вымыл руки и, чтобы не обнаружить готовое прорваться чувство досады, смотрит куда–то в окно.
— Рассказывай, чем больна, — сердито спрашивает он.
Напоминание о болезни сразу изменяет ее облик: дочерна смуглое лицо выражает страдание, руки опускаются и повисают плетьми. Она обращается к фельдшеру и, словно не врач, а он задал ей этот вопрос, болезненным голосом говорит:
— Ты, Иван Иванович, знаешь, какой я была. Не хворала, была баба кровь с молоком… Доконала меня беда, до последнего извела.
Она облизывает губы и двумя пальцами вытирает их.
— Посмотрим, — останавливает ее врач, — какая там у тебя беда.
— Смотри, не смотри, — предупреждает его Ариша, — все одно. Беда — такое зелье, что и слепой его узнает. Доктор в городе сказал мне: ты поплакала, расстроилась, и у тебя нерв гуляет. Надо его просветить.
— И ты была на рентгене? Просвечивали тебя?
Она не слушает врача, сейчас ей важно самой поговорить.
— Так и страдаю. То ударит меня нерв в голову, то в сердце, спасенья нет. Если раскрыть мое нутро, то там зсе почернело.
Ей не удалось его обмануть, он догадался о том, что случилось, и строго спрашивает:
— Ты опять у сына была?
— Была, — с притворной печалью качает она головой, — там меня и скрутило. С невесткой опять не поладила, не выдержала я и говорю сыну: «Хоть ты и командир, и весь в медалях, а в доме своем не хозяин». Вступился за меня мой сокол: «Кто мать мою, говорит не любит, не уважает и меня. Нечего, жена, спорить, плачу тебе и детям алименты, а мать до могилы буду беречь».
Слова эти раздражают врача, он готов уже что–то резкое ей сказать, но в последнюю минуту сдерживается.