Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
— Дам я ягненку хлебца крошку, — довольная тем, что ее не перебивают, продолжает Ариша, — он все руки мне оближет, дала я ей сына, да какого, а она нос дерет.
— Накрутила ты там, — укоризненно произнес Сергей, — не надо было тебя пускать туда. Сын твой здесь?
Строгий голос врача пугает ее. Она умолкает, не жалуется больше на болезнь и не хвастает победой над нелюбимой невесткой. Руки ее покорно легли на колени, прежней уверенности нет.
— Здесь. Не сегодня–завтра уедет.
— Пришли его ко мне.
Ариша пытается угадать, что он затеял, и испытующе смотрит на врача. Она облизывает губы и тут же их вытирает.
—
Расспросы окончились. Врач берется за трубку, Ариша стягивает платок с головы. У нее ослепительно белая шея, нисколько не смуглая, только часть лица, не прикрытая платком, опалена солнцем. Обожженные щеки и лоб кажутся словно личиной.
Яков Гаврилович успел о многом передумать. Не впервые он задает себе вопрос: откуда у Сергея это искусство так обходиться с больными? Он говорит их языком, думает и чувствует, как они, так ведет себя, словно пробыл среди них не два с лишним года, а десять лет. Откуда это умение открыто и прямо сближаться с людьми, вникать в их заботы и печали. Настаивая на своем, он не заслоняет собой других, не возвышает себя и все подчиняет их интересам. Так проникаться страданиями людей не всякому врачу под силу.
Сергей выслушал больную и сказал:
— Никакой нерв у тебя не гуляет, сама небось выдумала. И на невестку, должно быть, зря наболтала. Ничего с твоими нервами не будет, а молодую женщину со света изведешь. Сердце чуть подгуляло, опять–таки твоя вина… Жила бы в мире с невесткой, не обижала ее, и здоровья было бы больше. Есть шумок, да не в нем дело, надо себя придержать, глупым мыслям не давать воли.
Врач снова берется за молоточек и трубку, углубляется в размышления, и трудно сказать, что его сейчас больше занимает: как Аришу излечить или как примирить ее с невесткой.
— Не томи меня, Сергей Иванович, — просит его больная, — говори, что у меня? Ведь так со страха умрешь.
Пользуясь тем, что врач замолчал, она рассказывает фельдшеру притчу о страхе.
— Со страхом не шути, — многозначительно подняв палец кверху, говорит она, — он силу имеет особую, изведет хуже всякой болезни… Встретились за городом князь и холера, и спрашивает ее князь: «Сколько ты людей решила погубить?» — «Тысячу, говорит, человек». Прошло поветрие, опять встретились князь и холера. «Ты, говорит, обещала тысячу жизней извести, а пало более пяти тысяч. Так–то ты слово сдержала?» — «Зря ты меня укоряешь, — отвечает холера, — я тысячу человек погубила, не более и не менее, четыре от страха по–мерли…» Ну как же, Сергей Иванович, скажешь ты мне наконец или лекарство пропишешь?
— Погоди с лекарством, — отвечает врач, — с сыном поговорю, тогда и подумаю, что прописать. Раньше пришлешь, раньше и надумаю.
С этим Яков Гаврилович согласиться не может. Не дать лекарства больной, поставить лечение в зависимость от обстоятельств, не имеющих к болезни отношения, — какая же тут врачебная логика? Всякой свободе должен быть предел: нельзя прописывать больному бесполезную соду, ставить банки без нужды, медлить с лекарством из–за неведомо каких причин. Отступая шаг за шагом от клинических правил, можно далеко угодить. «Закончена» ли медицинская наука, или «незакончена», нельзя отступать от того, что принято считать нормой. Математические, моральные и прочие законы, достоверные лишь для нас, для нашего уровня знания, тоже «незакончены», никто, однако, не рискнет на этом основании пренебрегать
После того как Студенцов–ученый так искусно раскрыл ошибку сына, слово взял другой Студенцов — «еретик» и упрямец, склонный всем и во всем возражать. Что такое нормы? — спросил он. Какие каноны науки установили их? Кто сказал, что утвердившаяся практика превыше всего? Кто из нас не отречется от нее, убедившись, что другая полезней для больного? Следовать научным принципам своего времени, несомненно, похвально, но, строго следуя им, легче закоснеть, чем оказаться впереди своего века.
Студенцов–еретик на этом не остановился.
Наука, продолжал он, великое благо, но горе тому, кто, покорившись ее власти, стал рабом ее истин навсегда. Еретик настаивал на том, что ум, ставший прибежищем знания или искусства, способен лишь верить и поклоняться. Только оторвавшись от сковывающей силы аксиом и гипотез, от навязанных истин и представлений, от того, что подавляло с детства в пытливом уме сомнение и критику, — человек обретает себя. Да, да, объятия науки гостеприимны, но немногим удалось уйти из них.
Благополучно перескочив от обсуждения того, что принято считать нормой, к судьбам науки, упрямец сделал весьма неожиданный вывод.
Не потому ли самоучка Кулибин сумел построить мост, поразивший воображение ученых; десятник Ползунов изобрести паровую машину, неизвестную науке; юрист Ковалевский открыть новую эру в палеонтологии; химик Пастер и зоолог Мечников перестроить основы медицины; музыкант Гершель открыть планету Уран; ювелир Фультон построить первый пароход, а рабочий Стефенсон — первый паровоз, — что, непричастные к официальной науке и свободные от канонов, державших на привязи их современников, они могли следовать собственному пути?
Яков Гаврилович подумал, что он давно уже не позволял себе отступать от общепризнанных клинических правил и требовал того же от других. Не сидит ли он сам на цепи у хирургии, бессильный отделаться от ее чар? Вместо ответа на этот вопрос он задал себе другой: что с ним случилось, почему такие мысли приходят ему в голову? Нет прежней твердости ни в мыслях, ни в чувствах, его точно раздвоили и каждую половину противопоставили другой. Не одержим ли он душевной болезнью? Порой ему кажется, что некий механизм, питавший его стойкостью и силой, разладился. Что, если это заметили уже другие? С такими вещами не шутят. Пойдет слушок, и ничем уже подозрения не смоешь. Надо быть настороже, не давать повода для пересудов, не спешить с ответом, когда можно помолчать, лишний раз подумать, прежде чем решить, помнить, что он больше себе не хозяин. В нем живут две души и для них он, Яков Гаврилович, не судья, а посредник.
Яков Гаврилович не понял того, что с ним случилось. В продолжение всей своей жизни он убеждал себя, что решимость и твердость — лучшее средство для успеха. И научные и практические цели достигаются этим испытанным путем. Ученому и администратору остается лишь совершенствоваться в искусстве быть суровым и непреклонным. В этом жизненном правиле не было места для чувств. Страдания тех, кого эти правила ущемляли, оправдывались соображениями целесообразности, интересами общества и государства. Печально, конечно, что жизнь и страдания неотделимы, природа подтверждает это на каждом шагу, но что может сделать человек там, где сама природа бессильна? Так в сознании Студентов а утвердилось убеждение, что решимость и твердость тождественны со справедливостью и мудростью.