Повесть о зеленоглазом олене
Шрифт:
Из окна второго этажа высовывается мальчишечья голова с челкой и шеей, которую я спустя годы назову трогательной. Жанка протискивается на несколько шагов, чтобы поговорить с высунувшейся головой, и меня затирает толпа. Они несколько секунд переговариваются, а я, уже не в силах уловить слова сквозь шум, рада, что мелькание взрослых спин и клубы дыма не мешают смотреть на Женю. Я как будто жду и поторапливаю Жанку. Совсем близко мелькает квадратная спина Щихуты с головой, словнонаскоро вколоченной в эту спину, но я не чувствую привычной тревоги.
Пожарники на вышке шумят аппаратом, дыма на минуту становится больше, и я теряю Жанку из вида, от холода не обращая внимания на мелкие уколы ревности.
Я распробую эту ревность позже, когда приду домой: мама устроит головомойку за несдержанное слово, я буду парировать, потом всё в доме утихнет, будет капать кран на кухне, а тени деревьев скользить по гардинам, я буду лежать в тишине и думать, почему такие как Жанка могут подойти к окну мальчика и начать разговор, а я не могу. Почему у них вечно все так просто.
Но к концу тушения пожара Жанка нашла меня сама. Я улыбаюсь: «Кто это был – Женя или Миша?», надо же хотя бы для приличия перепутать братьев-погодок. «Женя, – отвечает она, – ты знаешь, что он приехал сюда насовсем?» – Жанка сощуривается и затягивается зловонной сигаретой. «Слышала», – отвечаю я. Воняет тошнотворно, но у меня есть цель, нужно дослушать новости.«Не помню я, Дашка, ни одного у нас, кто приехал сюда с материка* насовсем. Вернулся обратно, прикинь. Правда, симпатичный? – продолжает щуриться Жанка, но не дожидается ответа, – сосед оставил утюг включенным и уехал дежурить на ГЭС, прикинь». Я улыбаюсь от того, что окончательно убедилась в отсутствии пострадавших, и отвечаю, что ночью в дыму симпатичным можно называть любого, кроме Щихуты.
Пока мы разговариваем, из-за отодвинутой занавески на втором этаже сквозь рассеивающийся дым на нас смотрят. И мне как-то не по себе от того, что это не я застенчиво выглядываю из-за занавески, не меня называют симпатичной в разговоре с первым встречным приятелем. Не я Джульетта. А опять наоборот. Промерзла каждая косточка, а я протаптываю клумбу под окнами парня, не зная, какую еще тему придумать для разговора с Жанкой, чтобы задержатьсяпод окнами.
Если он встретит ее и спросит, с кем она стояла на пожаре, Жанка ответит, что со мной. Надо постоять подольше. Потом Жанка спросит его, помнит ли меня Женя. Он задумается и вспомнит. Он вспомнит, а потом как-нибудь подойдет и скажет: «Привет!». Лишь бы не прошло слишком много времени до следующего раза. Только бы не прошло.
Этот ход мысли окрыляет меня на обратном пути. И как же здорово я догадалась сказать: «Здесь, КАЖЕТСЯ, живет мама у братьев… КАК ИХ ТАМ, не помнишь?», и как непринужденно вышло. И как удачно я отшутилась насчет ночи и дыма, отказавшись назвать Женю симпатичным.
ГЛАВА 5. МАЛЬЧИК ИЗ МОЕГО ДВОРА
В декабре по ОРТ стали рекламировать «Старые песни о главном». На городской площади из лап стланика монтируют елку, в магазинах принимают заказы на мандарины и соленые огурцы.
Мне купили туфли-лодочки. Мне купили юбку. Мне купили белую блузку. Я примеряю обновки и мечтаю о лете, когда не нужно будет придумывать чаепитий, актовых залов и прочей ерунды, чтобы позволить себе надеть всё это разом. И вести себя так, словно в этом новом, модном, ходить привыкла.
Не верится, но я вижу в зеркале не ноги-сардельки в слоях суровых колгот и маминых вязаний, а собственно ноги. Ноги не в сапогах, унтах или валенках на два размера больше «под носок», а в звонких маленьких туфлях по ступне.
Когда стоишь перед зеркалом в тонких как паутинка (первых или вторых в жизни) капроновых колготках, а с мысков черных бархатных лодочек подмигивают золотистые медальоны, мир еще не знает, какая его ожидает красота в лице тебя. Перед зеркалом можно уловить секунду, когда жизнь настолько полна, что запертая в груди влюбленность вот-вот вспорхнет и улетит как птичка, потому что ее больше никто не держит. Но это лишь секунда. Должно быть, первые красавицы школы и не выходят из этого состояния никогда. Я не в их числе.
В мае в школьных коридорах появляются стайки подружек, которые поправляют платья, ходят под ручку, гогочут и с рвением посещают столовую, где из ассортимента только перестоявший чай и запах хлорки. Доходя до столовой, подруги издают залп хохота, одна из них резко поворачивается и тащит всех остальных обратно. Потом они мажут губы бесцветными помадами за колонной и в точности повторяют маршрут. Ксюша комментирует это так: «Почки распускаются». Я бы и рада тоже распустить почки, но шерстяные рейтузы и свитера три года подряд остаются со мной до середины мая то ли по настоянию мамы, то ли от того, что не было другой одежды.
Непривычную одежду буду носить назло всем как привычную, решаю я. Ничего на себе не поправлять, не слоняться без дела, не хихикать как те, а лучше вообще иметь слегка скорбный вид. Это выручает, когда хочешь скрыть, что покупок ждала как чуда после четырехмесячной задержки родительских зарплат. А тем более, когда они, покупки-то, нужны по конкретной осязаемой причине.
Заплутав в дебрях своих едва проклюнувшихся принципов, я слышу звонок в дверь.
«Кто там?» – спрашиваю я. Идти к двери в новых туфлях с непривычки получается звонче, чем надо бы. Ничего, скоро привыкну.
«Я», – отвечает незнакомый, но узнаваемый голос, и это странно.
Он стоит на пороге.
«Ты меня помнишь?» – спокойно и прямо смотрит мне в глаза Женя.
Оглядываю его, замечаю пушок над верхней губой, замечаю, что он перерос меня на целую голову, что глаза стали как будто зеленее, что серая куртка расстегнута как всегда, а трогательная шея небрежно оплетена вязаным шарфом. В тридцатиградусный мороз никто так не ходит.
«Конечно, я помню тебя, – я подхожу ближе, – «Ты когда-нибудь так простудишься и получишь воспаление легких», – говорю я, как будто не было этих двух лет, отделявших нас от детства и друг от друга. Снежинки падают с его челки. Я не тороплюсь проявлять гостеприимство, спрашивать, усаживать, поить чаем, разводить девчачью суету, ведь в этом можно потерять важное.