Повести и рассказы
Шрифт:
— Казим! — Алмас не смотрела на него, смотрела вверх, на потолок. — Я буду у тебя первая? Хорошо?
— Конечно, первая! — сказал он. И добавил: — Все, что было раньше, не в счет.
— А что было раньше?
— Много всякого было. Много! — Он почти кричал.
— Кому ты хотел послать телеграмму?
— Теймуру. Из нашей деревни. В Москве, на рынке торгует. — Казим чувствовал, что начинает закипать. — Хороший мужик. Когда выгнали из общежития, я целый месяц жил у него, кормил он меня бесплатно.
— Почему? Просто я уже бросил институт. Ездил в район, закупал фрукты, Теймур продавал их на базаре. Так и жили. В Тбилиси часто бывали. Я потом почти пять лет в Тбилиси прожил. Этой осенью в Москве были с Теймуром. Потом вышла одна история. Пришлось уехать…
Алмас не спросила, что за история. И хорошо, что не спросила, потому что он ничего не смог бы ей объяснить толком. Потому что сразу начинал психовать. Психовал потому, что когда рассказываешь, — вроде, все правда, слова все правильные,
— А я подруге послала телеграмму, — сказала Алмас. — Чтоб летом сняла мне комнату под Таллином. Я всегда туда езжу. Ты бывал в Эстонии, Казим?
— Бывал, — сказал Казим. — Я везде был.
Бывал он везде, только не мог вспомнить ни домов, ни улиц, ни лугов, ни деревьев. Вокзалы, аэропорты, гостиницы… И всюду одно: дороги, чтобы измотать человека, гостиницы, чтоб слышать: «мест нет», кассы — «билетов нет», дома, задевающие небо, чтобы кричать: «бога нет»… И женщины, чтоб переспать одну ночь.
Казим мысленно попытался сесть в поезд, проехать по тем местам. Но поезд не захотел туда. Не спрашивая Казима, он взял и изменил направление. Так у него всегда случалось в поездах. Стоило Казиму положить голову на подушку, поезд сразу менял направление. В самолете, летя над горами, он всегда глядел в иллюминатор, выискивая маленькую деревушку в ущелье. Он перевидел тысячи снов и в самолетах, и в поездах; земля, воздух, вода, деревья в этих снах всегда были те, из той деревни. Сколько лет он все уезжал и уезжал, а ведь не было у него цели — уехать, цель у него была — вернуться. Но как это трудно: вернуться!.. «Скоплю две тыщи, и вернусь». И вот две тысячи есть, а человек не возвращается. «Ничего, — говорит он себе, — скоплю три тысячи и вернусь. Тыщу — на свадьбу, тыщу — дом отремонтировать». Остается тысяча — какие это деньги? И человек не возвращается. И пять тысяч есть, не возвращается, потому что, когда у человека есть пять тысяч, ему позарез необходимы восемь: решил жениться, разве плохо машину купить?.. И опять он не возвращается. Не возвращается и не возвращается, пока не останется в кармане вошь на аркане… А раз так, какого черта все эти годы он мотался по белу свету: с поезда на поезд, с самолета на самолет? И тогда человек ставит перед собой поллитра и начинает думать. И вот однажды, когда он, сидя за бутылкой водки, обнаруживает вдруг, что и домой не вернулся, и в кармане вошь на аркане, тогда он хватает и шайтана, и водку, и всю вселенную со всеми ее шайтанами и водками, сваливает все в одну кучу и все вместе посылает к такой-то матери. Потом точно таким же образом обкладывает матом весь свой род до седьмого колена, причем, начав с седьмого колена, постепенно доходит до самого себя. И, дойдя до самого себя, останавливается на том, что если уж теперь попадет в руки ему тыща рублей на свадьбу, и он тотчас не вернется в деревню — значит, все семь поколений его предков только того и стоят, чтоб крыть их матом. И он начинает все сначала и всеми правдами и неправдами заполучает наконец тысячу. Он готов, он может вернуться. Вернуться необходимо, хотя бы для того, чтобы снять с семи поколений предков бесчестье покрывшей их матерщины. Но прежде чем вернуться, нужно отметить событие. И отметить не как-нибудь, а в хорошем ресторане, с хорошей едой, выпивкой… Но как только перед ним возникает бутылка водки, тотчас возникает вопрос: какие же это деньги — тысяча? Кроме свадьбы, ведь и подарки нужны: отрезы, кольцо, часы… От таких мыслей глаза у него лезут на лоб, и он этими вылезшими на лоб глазами начинает таращиться по сторонам, и, конечно, ему сразу лезут в глаза вещи, не имеющие к нему ни малейшего отношения. Он, например, обнаруживает вдруг, что сидит не за лучшим столиком. И что перед вон тем, что сидит за хорошим столиком, и водка стоит получше, и одет он позаграничнее. А главное, настроение у него что-то больно хорошее, чересчур уж хорошее настроение. И что ж происходит? А то происходит, что кровь вдруг бросается человеку в голову. Пропади все пропадом: и деревня эта, и свадьба!.. И, послав к такой-то матери все семь поколений своих предков, человек вскакивает: «Я хачу с тобой гаварить!» — «Я русский непонимай», — «Как так непонимай, сукин ты сын, капиталист? Какого черта тогда приперся?» Если бы Казим был поумней, на этом их разговор и закончился бы, потому что видел он, ясно видел, что парень и правда иностранец, и не из тех продажных, что по-собачьи гавкать готовы, лишь бы за иностранца сойти. Может, из-за этих-то сук и поплатился парень. Но когда Казим хряснул «капиталиста» по скуле, ему до смерти стало жаль парня: глаза большие-большие, и слезы, как у пятилетнего малыша.
Казим молчал, стоя у окна. Как никогда мучила его сейчас проклятая тысяча: будь деньги в руках, ему бы и горя мало, Первым делом — кольцо. Завтра же утром купил бы ей кольцо — дорогое, рублей за триста, и сам надел бы на палец. Свадьба не свадьба, а вечеринку устроить надо. Хоть поначалу поставить себя мужчиной в доме, а там уж как бог даст… А у него трешка…
— Я написала, чтоб она сняла подальше от города, где-нибудь в лесу, у речки. Чтоб тихо-тихо, и только мы с тобой… Не будешь со мной скучать, Казим?
— Чего скучать? — сказал Казим. — Я свое отскучал. — Он хотел представить себе этот лес и речку в Эстонии, но перед глазами тотчас возникла горная речка, скалистые берега и пушистые золотисто-желтые ивы…
— Ну вот что, — сказал Казим и присел на диван рядом с Алмас. — Ты сейчас ляжешь спать, а мне надо идти.
— Куда? — испугалась Алмас. — Разве тебе здесь плохо?
— Мне надо в деревню. Туда и обратно. Завтра вечером буду здесь.
— Ну зачем?
— Деньги взять, — объяснил Казим. И улыбнулся виновато. Он и врал и не врал. Денег у него в деревне не было. Но был дом. Отцовский дом. И его можно было продать.
Алмас поближе подвинулась к нему, совсем-совсем близко.
— Ну зачем тебе деньги? — Она смотрела на него, ничего не понимающая, беспомощная…
— Свадьбу устроим, муаллима!
— Ой, Казим! Ну какая свадьба?! Поздно нам с тобой свадьбу справлять. — Из глаз ее покатились слезы.
— Не плачь… Ничего нам не поздно. Все только начинается!
В поезде Казим сразу заснул. Уснул и очутился в лифте. Лифт опускался, скользя меж стен какой-то знакомой гостиницы. Чтоб остановить его и выйти, надо было нажать кнопку, но Казим не мог нажать на эту кнопку, потому что глаза у него были закрыты и на веках будто висели пудовые камни. Казим изо всей силы толкнул плечом дверь. Дверь распахнулась, он вывалился из лифта, упал и очутился у Теймура в трехрублевом номере «Пекина». Теймур сидел в глубине комнаты на маленьком чемодане и молча смотрел на него. В комната было темно, но глаза у Теймура так сверкали, что можно было узнать и номер, и самого Теймура, и чемоданчик под ним. «Ты? — спросил Теймур, взглянув на Казима своими мерцающими глазами. — Чего больно быстро?» Казим упал возле самой двери, он попытался встать, подойти к Теймуру, но сил не было. «Я за деньгами», — сказал он. «Сколько же тебе надо?» — «Три тысячи. Я женюсь». — «Вот это хорошо! — сказал Теймур и поднялся. — Знаешь, сколько тут денег? — он показал на чемоданчик. — Много, очень много. Половина твоя, но ты расскажи, что про нашу деревню слышал, как она там, на месте?» — «Про деревню ничего не знаю». — «А про это ты знаешь?» — шепнул Теймур, кивнув на дверь. В коридоре за дверью вроде и правда кто-то был… Теймур на цыпочках подкрался к окну, выглянул… «Их там до черта! — Он кивнул на дверь. — Одно спасенье — окно!» — Он потянул за шнурок, раздергивая шторы. Но шнурок был уже не шнурок, а толстая веревка. Она тянулась, делаясь все длинней, длинней… Наконец Теймур вытянул ее всю, в темноте прицепил за что-то и сунул конец Казиму: — «Давай быстрее! Первый пойдешь!» Каким-то образом Казим оказался на подоконнике; он стоял, крепко сжимая в руках веревку, потом веревка исчезла, и Казим оказался в пустоте. Сейчас он рухнет вниз!.. На асфальт!.. Сейчас, сейчас!.. Но он не падает на асфальт, он плавно и медленно опускается во что-то мягкое, зеленое, пахнущее травой, молоком, солнцем… И видит, что он у себя, в Бузбулаке.
Утро, еще совсем рано. То рассветное время, когда мир еще не зеленый, а желтый; желтизна чистоты и прозрачности, чуть-чуть отдающая в оранжевый цвет; солнце полило своим соком горы, траву, камни — и все вокруг насквозь пропитано солнцем…
Казим стоит над рекой у дороги, заросшей по обочинам ивами и кустарником, — дорога эта со станции в деревню. Сквозь густую листву на взгорке видны деревенские дома, а внизу за станцией стоит черный-пречерный поезд. Должен он подняться в деревню или со всех ног бежать вниз, к поезду, Казим не знает, потому что не знает толком, когда и зачем попал сюда в Бузбулак.
Потом ему становится известно, что приехал он за деньгами, и поезд, стоящий у станции, привез его сюда, и, узнав это, Казим бегом припускает в деревню.
Бежал он как-то странно. То все вокруг было легкое, нежное, воздух полон надежд, света, и Казим тоже был легкий, воздушный, как пушинка — вот-вот птицей, взмоет в небо… То вдруг свет исчезал, меркнул, и, сразу отяжелев, Казим едва передвигал ноги, не понимая, почему дорога от станции к дому, привычная старая дорога, вдруг проходит средь скал и камней, никогда не виданных им; откуда эти огромные деревья, что, сомкнув свои кроны, закрыли небо и солнце? Ужас охватывает Казима, и он спешит, торопится, пытаясь поскорей выбраться из скал, спастись от черной тени чудовищных деревьев, выбраться на простор чистого, пахнущего солнцем мира; ему жутко от мысли, что он, может, никогда больше не увидит ни неба, ни солнца, что, погрязши во тьме, он никогда не доберется до той деревни — последнего его прибежища — и никогда не найдет своих денег.