Повести и рассказы
Шрифт:
Потом Казим оказывается у деревни, стоит и не решается идти дальше — боится навсегда расстаться с надеждой найти свои деньги. Он стоит, а стены, заборы, калитки, камни — самые родные на свете — огромными от удивления глазами грустно глядят на него. Только что начало светать, пустые улицы дремлют, и знакомый запах предутренней дремы издали доносится до Казима. И еще запах свежего навоза, оставленного вчера на дороге стадом. Земля просыпается, а вместе с ней просыпаются запахи…
И вот в рассветных сумерках Казим идет по деревенской улице, один за другим минуя дома. Дома те же, прежние. Казим начинает искать среди этих домов свой дом, но еще не отыскав его, совсем в другом месте, возле другого дома, находит и ясное небо, и яркое солнце: это дом Саиды, до блеска промытые оконные стекла, как воду, пьют розовый солнечный свет. Розовый свет всюду, он лежит и на стенах дома, и выше, на кронах деревьев, и внизу, у арыка — на
Казим во сне понимает, что Джалил, двоюродный брат, продал его дом. Продал Гасан-муаллиму. Такого ужаса не вынести и во сне, Казим вздрагивает и просыпается.
…Ты каменная, но ты много знаешь, гора: высунулась из-за других вершин и пристально следишь за станцией — глядишь на поезда, на приехавших людей, глядишь — ночью зловещая, страшная, утром — ясная, чистая. Зимой глядишь из-под белых снегов, весной — из солнечной желтизны… Так и гляди, гора, всегда гляди, не меняйся, пусть все на свете изменится, лишь бы ты не менялась… И я вроде не изменился. Вот он я. Опять приехал. Здравствуй, моя гора!..
Если смотреть со станции, изо всех Бузбулакских гор торчит только эта вершина, и, выходя из поезда, Казим всякий раз здоровался с ее кривой макушкой.
Весной здесь еще не пахло — зима. И выдалась она сухая, бесснежная. Ближние горы, похоже, и не покрывались снегом: стояли голые, отсыревшие, и вид у них был совсем не приветливый, строгий.
Казим поискал глазами: не приехал ли вместе с ним кто из бузбулакцев? Вроде нет. Отыскивать попутную среди стоявших на станцией машин у Казима не хватило терпения — дорога, белевшая впереди, настойчиво звала его. Наверное, потому что давно не ходил он по здешней дороге. А кроме того, — кто знает — может быть, перед тем, как продать деревенский дом, Казиму хотелось попрощаться с этой дорогой, самой древней из всех дорог, соединявших Бузбулак с остальным миром.
Шоссе проложили вскоре после войны. Казим только что пошел в школу. Шоссе построили, но бузбулакцы долго еще не забывали «дедовскую» дорогу. С тех пор как Казим помнит себя, он всегда видел, что люди ходят этой дорогой, той самой, которой деды и прадеды их хаживали когда-то в Мекку, в Мешхед, в Кербелу… Дорога эта снилась бузбулакским детишкам, потому что те, кто ходил по этой дороге, приносили в Бузбулак не только чай, сахар, ситцы и благоволение всевышнего, но в бессчетное множество сказок… Телефонные столбы, что выстроились до самого правления, вкопаны по обочинам той дороги. И провода, что вели к громкоговорителю, с утра до ночи говорившему что-то на столбе у конторы, тоже тянутся вдоль этой дороги. И когда лет пять назад стали проводить электричество, столбы опять почему-то вкопали не вдоль шоссе, а вдоль дедовской старой дороги. Лишь познав прелесть езды на машине, бузбулакцы начали постепенно отвыкать, отступаться от нее, и только девяностолетний Мирза-киши до самой смерти своей верен был старой дороге. Старший сын его был в районе врачом, и считалось, что старик ежедневно проделывает этот путь, чтоб в доме сына поесть мясного. Может, это и так, может, нет — кто знает. Может быть, старый Мирза-киши ходил в район старым путем потому, что лишь благодаря ему дорога, по которой столько лет, кроме ситца, сахара и благоволения всевышнего, привозили в Бузбулак великое множество сказов не стерлась с лица земли…
Казим не помнил, когда последний раз шел он этой дорогой, Дороги, собственно, уже не было. Кое-где ее вовсе забило травой и чертополохом. Но, видно, не может за какие-нибудь тридцать лет пропасть под чертополохом дорога, которую протаптывали столетиями. Кроме того, заметно было, что нога человеческая нет-нет да и ступит сюда, на дорогу дедов и прадедов: рядом со старой тропой проглядывали новые тропки.
Казим шел не спеша, что-то напевал себе под нос. Он нарочно шел не спеша. Может, он не спешил потому, что было еще рано, очень рано. Скорей всего, и чайхана еще закрыта (Казим намеревался в чайхане найти покупателя, чтобы тайком от Джалила продать дом и смыться. Потому что, если Джалил узнает такое дело, продать дом будет нелегко). А может, Казим не спешил потому, что, даже не будь Джалила, продать дом, доставшийся тебе от отца — очень нелегкое дело. А может, Казиму, прежде чем продать свой дом, хотелось не торопясь проститься со старой дорогой…
Когда-то обочины дороги сплошь обрастали ежевикой, и летом ребятишки с утра до вечера паслись тут. Потом — Казим помнил это — председатель колхоза Семендар выжег кусты ежевики, и вдоль дороги посадили тутовник — кормить шелковичных червей. Но саженцы не принялись, а ежевика проросла от корней, дала свежие побеги, и через год-другой снова заполонила обочины; сейчас вдоль дороги ее было полным-полно.
Раньше дорога была сплошь затенена ореховыми деревьями. Часть их сохранилась и теперь, и Казим с трудом сдерживался, чтоб не наклониться и не подобрать хворост; когда-то он вместе с покойной бабушкой собирал на дороге сухие ветки ореха, и бабушка Сона радовалась каждой хворостинке, потому что хворост этот — лучшие дрова для самовара — время, когда у бабушки Соны стояли полные мешки с углем, давно уже миновало. Потому что, хотя в Бузбулаке и пошла мода на чайники, бабушка чайников не признавала и, вопреки моде, два раза в день обязательно ставила самовар…
По вечерам с гор, что высились над дорогой, сюда, на пшеничное поле, слетались стаи куропаток. И рассказывая, что когда-то здесь, на месте пашни, был сад, а теперь все изменилось, бабушка Сона сердилась на тех, кто завел моду пить из чайников, словно они были виновны в том, что сады заменили пашнями.
Казим не заметил, как дошел, будто сама дорога несла его. И лишь когда кончились холмы и кустарники, и Казим увидел дома Бузбулака, он наконец сообразил, где находится. Бузбулак стоял на своем месте, стоял так крепко и надежно, что казалось, весь остальной мир — выдумка, ерунда, что-то нестоящее, несерьезное. И было страшно, что этот Бузбулак, в котором самый высокий дом — два этажа, а самая широкая улица — пять шагов, и на Казима-то смотрел сейчас как на что-то несерьезное, нестоящее. Это был совсем не тот Бузбулак, что виделся Казиму из города. Он был гораздо крепче, основательней. В этом Бузбулаке землю лопатой копнуть — сила нужна; почему же, когда глядишь из города, земля эта кажется такой мягкой?..
Со станции видна только вершина горы, сейчас она стояла перед ним вся, целиком. Смотришь на эту гору, и кажется, что кто-то взял самую страшную скалу, чуть обтесал ее и взгромоздил наверх; издали скала казалась круглой, гладкой, зато вблизи виден был диковинный серый зверь, лежавший со своим зверенышем. И насколько ласковой казалась скала издалека, настолько суровой и мрачной выглядела она вблизи. Старики говорили, что скала напирает на деревню, год от года надвигаясь на нее, и когда-нибудь рухнет на Бузбулак. Старики говорили так не потому, что гора грузнела и тяжелела, случалось, в Бузбулаке на годы забывали о том, что она может рухнуть. Разговоры эти начинались в тех случаях, когда какую-нибудь из бузбулакских невест наутро после свадьбы с позором возвращали в отцовский дом, или случалось другое непотребство: кто-то поджег соседское сено, другой отравил соседскую собаку, третий, напившись, средь бела дня приставал к девушкам и молодухам, четвертый, поправ честь и веру, забрался в чужой дом и унес вещи… Короче говоря, разговор о том, что ехала вот-вот стронется с места, был разговор старый, но скала, как и старый Бузбулак, стоит себе, как стояла.
Бузбулакское стадо было еще внизу, медленно, не спеша поднималось оно по склону. На улицах ни души, но кое-где над домами уже вился дымок. Земля еще не вскопана, не засеяна, до весны тут еще далеко.
Казим издали увидел чайхану; ее еще не открывали. Чуть поодаль, возле дверей лавки сидел какой-то человек, кажется, Артист Меджид, директор бузбулакского клуба. В Бузбулаке его еще называли Черный Меджид, называли Длинный Меджид. Но «Пьяница Меджид» его не называл никто, хотя с тех пор, как после войны, пьяным приехав в Бузбулак, человек этот дня не пропустил, чтоб не выпить. Может, это случилось потому, что в Бузбулаке уже имелся человек по прозвищу «Пьянь» (бузбулакцы не допускали, чтобы у двоих были одинаковые прозвища), может, потому, что под словом «пьяница» бузбулакцы понимают такого человека, который, выпив, безобразит, болтает чего не надо, и вершит всякие бесчинства. Возможно также, что у жителей Бузбулака просто не поворачивался язык назвать пьяницей такого культурного, вежливого человека.
Убедившись, что сидевший у лавки человек и впрямь Артист Меджид, Казим и обрадовался, и удивился. Удивился тому, что Меджид уже тут ни свет ни заря, а обрадовался потому, что в деревне не найти никого более подходящего, чтоб можно было поговорить не таясь, выложить человеку душу.
Меджид был все такой же: худой, длинный, темнолицый. Водка, которую он пил много лет, опалила его снаружи и высушила изнутри.
Расположившись перед входом в лавку, Меджид с удовольствием покуривал сигарету. Выпил он или еще не выпил — определить было трудно, потому что запах водки и табака были его постоянными запахами. Казиму он откровенно обрадовался и нисколько не удивился, увидев его, будто бог для того и создал этот мир, чтоб Меджид спозаранок сидел возле лавки, а Казим, пешком придя со станции, сразу увидел бы его.