Повести Ильи Ильича. Часть первая
Шрифт:
Волину было очевидно, что управление людьми подразумевает манипулирование ими. Без этого трудно мобилизовать людей на выполнение общего дела. Об этом говорил и его опыт. Но тот же опыт убеждал, что в манипулировании людьми есть рамки, красная черта, за которые выходить опасно. И рамки эти не есть результат разумения человека, а есть не зависящие от его воли и разума и не им установленные границы попущения. Нравственный человек всегда чувствует эти флажки и не выходит за них, на какой бы ступени пирамиды управления он не находился.
То, что кажется нам неправдой и несправедливостью, есть отклик души на манипулирование. Если сумма неправды и несправедливостей терпима на всех общественных уровнях, включая ту же работу, которой занимался Волин,
Осознание неправды и несправедливости было одним их самых болезненных чувств, которые пережил Николай Иванович в юности. Тогда как раз все говорили правильные слова, которые он разделял, озвучивали нужные и справедливые цели, но на деле выходило наоборот, вместо развития получалось кружение на месте. Был у него период, когда, пытаясь освободиться от заполошных дум, вызванных этим чувством, он начал писать тексты, похожие на рассказы. Чувствуя себя в ловушке, из которой не мог выбраться, свои рассказы он начинал с рассуждений о правде и неправде. О том, что невозможно жить, чувствуя одно, а озвучивая другое, часто противоположное по значению. В силу юношеского самомнения он полагал, что многие люди вокруг него не чувствуют и не понимают того, что чувствует и понимает он, и его долг объяснить, объединить и общей помощью разорвать путы обмана.
Тогда у Николая Ивановича не получилось. Мысли, которыми он жил, положенные на бумагу, оказывались мертворожденными, неинтересными ему самому. Несколько раз он начинал записывать их заново, и опять получалось сырое, пресное печево, от которого самому было и обидно, и неловко, и стыдно. И это было такое глубоко интимное чувство, что даже Нине он не хотел в нем признаваться, когда с ней познакомился. Поэтому собрал всю свою писанину в кучу и сжег в лесу. Бумаги уместились в одной сумке, а мучился он с ними, пока сжег, больше часа. Уголки бумажных пачек и тетрадок закручивались и тлели вместо того, чтобы гореть. Пробовал жечь отдельные листы – получалось долго. Костер развести не удалось – сыро было на опушке, а весь сушняк вокруг подобрали. Но все-таки сжег с горем пополам и потом не жалел об этом. Теперь вот только захотелось прочитать, что он там вымучивал о правде-справедливости. Впрочем, один рассказ, который, как он считал тогда, у него получился, можно было найти. Этот рассказ ему напечатала знакомая машинистка, одну копию он оставил у мамы, попросив сохранить. Вот и дополнительный интерес, чтобы навестить родителей.
На станции Бештау туристы пересели на поезд до Железноводска и стали огибать гору живописной одноколейной лесной дорогой. Поезда по ней начали ходить после долгого перерыва только в этом году. Дорога вилась змейкой, поворачивала то влево, то вправо, колеса электрички скрежетали на поворотах. Ехали медленно, почти шагом, так что на глазах была вся неухоженность лесных склонов – завалы сохнущих и гниющих деревьев, зарастающие просеки, выползающие из леса кривые и местами глубокие автомобильные колеи, мусорные кучи. Пять километров до Железноводска тянулись двадцать минут, как раз хвативших Глебу досказать свои соображения.
Глеб говорил, что не отказывается от государства и не собирается критиковать чиновников. Ему просто не нравилось очередное сползание к старым традициям веры в доброго царя, который поправит больную общественную нравственность. Даже Иван Грозный и Сталин не сумели поправить. Что же ждать от нынешних?
Глеб был хорошо эрудирован и много читал. Он говорил про утраченный институт жречества, без которого не получается преемственности управления, и про православную церковь, совершающую очередную попытку занять место государственного наставника.
Рассуждения Глеба были не новы и не его, но помогали Волину думать о том, что неведомые ему хитрецы, владеющие знаниями о психологии людей, толпы и правителей, об искусстве управления, о наблюдении и попущении, создавали промежуточные уровни управления государством и людьми от имени бога. Эти уровни многие, и Волин в их числе, ошибочно принимали за уровень гармонии и пытались подстроиться под него. В какой-то мере это было удобно. Можно было переложить труд осмысления меняющихся жизненных обстоятельств на тех, кто управляет, и надеяться, что они не предадут. Но как показал опыт, так не получается. Для управленцев соблазн был слишком силен. Волин не хотел еще раз переживать лихие девяностые годы и не собирался больше никому доверять.
И про святое право собственности у него было свое мнение. Понятно, кто отстаивает святость этого права, и кто дразнит этой наживкой жадных и простаков, у кого ничего нет. Когда-то Волин тоже готов был кричать, наученный подсказчиками, что ему нужна собственность, которая только и есть настоящая защита его семьи. Глупость это все. Никакая не защита. Теперь, когда у них с Ниной Васильевной десяток охранных документов на разную собственность, у него болит голова не о защите семьи, а о защите этой собственности и об управлении ею. Хорошо, что у Нины пока не пропало желание за всем следить. Ему это точно не нужно. Ни на что другое бы тогда времени не хватило. Думал бы только о том, где что починить, да куда пристроить деньги. В хитрую ловушку ведет эта наживка. Попав в нее, точно ни в чем больше не разберешься. А то, что без частной собственности можно обойтись, Волин знал хорошо. Успешный пример общественного развития без этой обманки в истории был, и сам он был этому свидетель.
Электричка доставила туристов к Железноводскому вокзалу – красивому зданию с высокими арочными окнами и пирамидальной крышей, памятнику архитектуры девятнадцатого века. Вокзал походил на куртуазный поезд, составленный из двухэтажного локомотива и одноэтажного вагона, по ошибке забредший в тупик однопутной железной дороги и не сумевший из него выбраться.
Ориентируясь по путеводителю, туристы отошли на пару кварталов от вокзала и повернули на улицу, забирающую в гору.
Приближался полдень. Стало жарко, хотя шли в тени леса. Лес отличался от Кисловодского парка молчанием птиц и общим аскетичным убранством. Под ногами и всюду, куда доставал взгляд, была глинистая почва практически без травы. На этой земле почти равномерно были расставлены скорее черные, чем коричневые стволы высоких и стройных деревьев – бука, немного граба и ясеня, как подсказала Ольга.
Через час пологого подъема вдоль глубокой балки группа поднялась на ровную кольцевую дорогу, опоясывающую гору, как было написано в путеводителе. Потом свернула с нее, сверившись с указателем, и снова полезла вверх, но уже тропинкой и по крутому склону.
Поти сразу Нина Васильевна тяжело задышала и стала наваливаться всем телом на палку, – подъем для нее оказался слишком крут. Николай Иванович шел следом, беспокойно поглядывая на нее. Молодые ушли вперед, и уже откуда-то сверху Дашенька радостно кричала тете Нине, что они с папой полезли на Орлиные скалы.
Когда тропа подвела к скалам, Волины услышали шум приближающегося вертолета. Пока забирались на скальную полку, где их поджидала Ольга, прямо над ними, шумно и низко, пролетел оранжево-синий вертолет спасателей и завис где-то поблизости, пугая своим гулом округу.
Со скалы открылся вид на несколько гор, из которых Николай Иванович выучил только Железную, и на город внизу. Пару десятков метров до поворота скалы, откуда слышались веселые голоса Глеба с дочкой, им предстояло пройти узким карнизом, придерживаясь за железный трос, протянутый по скале над уровнем груди. Нина Васильевна сказала, что она ни за что дальше не пойдет, и принялась уговаривать супруга вернуться. Николай Иванович вошел во вкус путешествия и совсем не хотел возвращаться. Стараясь не смотреть на потное красное лицо жены, он попробовал убедить ее пересилить себя. Насмерть испуганная, она не соглашалась ни с ним, ни с уговорами Ольги, и дрогнула только, когда к ним подошел Глеб.