Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
— Этим моим друзьям часто приходится приезжать в Москву с дачи и ночевать поближе от вокзала. Мы с Печковским сказали им, чтоб останавливались здесь, и если кто с ними приедет, то пусть тоже.
— Слушаю! — сказал лакей.
Таким образом, ночевка нуждающимся была обеспечена.
Вокзал же с толпами своих приезжих и многими сквозными выходами представлял прекрасное место, чтоб замести за собой следы при входе в квартиру.
На следующее утро в восторге, что мне пришлось доставить такое верное и постоянное убежище моим преследуемым друзьям, я побежал, оставив их здесь, прежде всего к квартире Алексеевой, чтоб посмотреть, следят ли еще за ней.
Было
Я поглядел на одно из ее окон, где в условленном месте был выставлен подсвечник, знак, что ночь прошла благополучно.
«Значит, еще не арестована!» — подумал я и побежал к Кравчинскому, придерживаясь выработанной мною системы осматривать улицы за собою под видом не очень частых оглядок на проходящих дам или проезжающих навстречу экипажей или под видом бросанья незаметных взглядов назад при поворотах на боковые улицы. Если хотелось взглянуть еще раз на что-либо подозрительное, то я делал вид, что остановился в раздумье, тут ли повернуть, и как бы читая название улицы на углу дома.
Эта система уже более не оставляла меня во все дальнейшие периоды заговорщицкой деятельности, и благодаря ей и еще некоторым приемам, о которых читатель узнает далее, я не только никогда не приводил за собою ни к кому сыщиков, но очень часто сам водил их, как выражаются, за нос и избавлялся от их наблюдений различными придумываемыми мною для каждого отдельного случая приемами.
Пройдя нарочно не по главной улице, а окольным путем, завернув по переулку в другую параллельную и убедившись, что никто не наблюдает сзади за мною, я вошел к Кравчинскому и застал его за писанием «Мудрицы Наумовны».
Он радостно обнял меня и, весь в увлечении от своей творческой работы, не давая мне выговорить ни одного слова, принялся читать написанное им в эту ночь стихотворение, которое он хотел вставить в свою сказку. Но с первых же куплетов я увидел, что — увы! — в его стихах не было того, что является главным в лирической поэзии: выдержанного от начала до конца настроения, согласия между сюжетом и формой и музыкальности стиха.
Мне очень было трудно сказать ему это, но он уже по моему разочарованному виду при окончании чтения понял, что его стихи мне не нравятся.
— Что, плохи? Говори прямо! Мне, ты понимаешь, надо знать! — сказал он.
— На меня они не производят впечатления. Твоя проза куда лучше.
— Что же в них нехорошо?
Я ему сказал о недостатке музыкальности. Он подумал и, взяв свой листок, тут же разорвал его на клочья и бросил в корзину на пол.
— Пожалуйста, прости! — поспешил я сказать. — Но я выразил тебе откровенно, как и надо делать всегда, только мое личное впечатление. Может быть, другим стихи твои понравятся.
— Нет, ты прав! — сказал он печально. — Я теперь сам вижу, что указанные тобою места не музыкальны, и настроение в разных строках зависит от подгонки содержания под пришедшие в голову рифмы. А мне-то ночью казалось, что я — поэт, что каждая строка выливается так удачно из моей головы!
— Да, это часто бывает. Но, может быть, у тебя другой раз выйдет хорошо!
— Нет! — ответил он. — Музыкальность сказалась бы хоть в нескольких куплетах и подействовала бы на тебя, и ты сейчас же указал бы прежде всего хорошие места, а потом уже недостатки. Я тебя знаю.
Я был очень огорчен, что не нашел в его стихах ни одного куплета для похвалы, и в то же время растроган до глубины души его доверием к моему поэтическому вкусу. Его способность сразу же отказываться от случайных неправильных представлений проявлялась в нем часто и в других случаях. В нем совершенно не было того мелкого самолюбия, которое заставляет многих в споре, особенно публичном и по общественным вопросам, отстаивать раз высказанное умозаключение, даже если бы кто-нибудь из присутствующих указал явную ошибку.
Кравчинский, сказав что-либо неверное, никогда не выкручивался ни путем нападения на противника, чтоб сбить нить разговора на другую тему, ни переведением чисто идейного спора на личности, по образцу той корчмарки в народе, которая не хотела мне дать сдачи с двугривенного.
А ведь многие у нас в политических спорах поступали именно по ее рецепту! Он же, благодаря способности увлекаться своей идеей до забвения всего окружающего и потому часто впадавший в односторонность, сейчас же признавал ошибку открыто и при всех, как только кто-нибудь указывал ему на нее, и этим сразу обнаруживал главный признак истинно гениального творческого ума. Однажды, желая устранить возражение, что при всеобщем обязательном физическом труде и полном «опрощении интеллигенции» немыслим дальнейший прогресс науки, требующий для умственной деятельности такой же специализации, как и в отраслях физического труда, он написал в одну ночь целый трактат, где необыкновенно убедительно доказывал, что дальнейший прогресс науки и искусства пойдет в будущем, как и в отдаленном прошлом, путем народного творчества.
«Подумайте только, — говорил он в заключении своего трактата, — народное творчество бессознательно для личности создало такую великую вещь, как язык, с его удивительными грамматическими формами, оно создало такие произведения, как Одиссея, Илиада! Разве может быть после этого сомнение, что, предоставленное самому себе, оно создаст и высшую науку?»
— Но ведь это же народное творчество, — возразил кто-то из присутствовавших при чтении им своей статьи, — создало не один идеальный, а целый ряд совершенно случайных языков, вследствие чего различные народы и до сих пор не понимают друг друга и потому, считая себя чужими, ведут между собою кровопролитные войны! А вместо единой по своей сущности науки оно создало ряд различных религий, тоже борющихся огнем и мечом между собою, оно выработало целые системы различных демонологий, сотни чертей и ангелов, водяных и русалок. Это путь совсем неверный и опасный!
Кравчинский встал, прошелся среди общего молчания несколько раз взад и вперед по комнате, а потом печально взял свою рукопись и со словами: «Да, вы правы!» — разорвал ее на клочки совершенно так же, как сделал с прочитанным мне стихотворением.
— А моя сказка тебе действительно нравится? — спросил он меня в тот приход, когда я критически отнесся к его стихам.
— Да, в ней очень много остроумного и комичного. Мне очень хочется поскорее видеть ее в печати, чтоб посмотреть, какое впечатление она произведет в народе. Но я прибежал к тебе теперь не по этому поводу, — поспешил я перевести разговор на предмет моего прихода, к которому я, как часто бывает в жизни, никак не мог приступить благодаря тому, что голова собеседника была полна другими вопросами. — Я опять видел сейчас против квартиры Алексеевой вчерашнего сыщика в синих штанах. Нет сомненья, что следят за ней!