Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
В нем было написано, что моя мать и сестры здоровы и что если я желаю восстановить с отцом прежние отношения, то должен возвратиться в Россию, явиться в Третье отделение, принести чистосердечное покаяние во всем, что сделал, увлеченный по неопытности злонамеренными людьми в их противозаконную деятельность.
«Я обещаю, что твое чистосердечное раскаяние и неопытность будут приняты во внимание и ты получишь возможность снова возвратиться в семью», — оканчивал отец.
Таково было содержание письма, которое я бегло просмотрел.
— Получили ли вы такое? — спросил меня снова подполковник.
— Нет! — ответил я.
— А мы думали,
— Но как же я мог получить его письмо, когда оно попало вместо меня к вам?
— Это копия. Ваш отец был у шефа жандармов и спрашивал совета, как ему поступить; он ручался, что вы у него не так воспитаны, чтобы захотели серьезно заниматься противоправительственной деятельностью, и просил отдать вас в случае возвращения ему на поруки. Шеф жандармов обещал ему взглянуть сквозь пальцы на ваше дело из уважения к общественному положению вашего отца и отдать ему вас, прекратив дело, если вы, конечно, принесете чистосердечное раскаяние. Советую вам сделать это, и через две недели или даже менее вы будете свободны, а иначе вам предстоит лишение всех прав состояния и ссылка в каторжные работы.
«Так вот, — пришло мне в голову, — причина, по которой они так любезно пригласили меня пить чай к себе».
Я был глубоко возмущен против отца.
«Значит, — подумал я, — у нас с ним действительно нет никакого понимания друг друга, никаких точек соприкосновения, на которых мы могли бы сойтись! Получив мое письмо, он сейчас же понес его к шефу жандармов и советовался с ним, как со мной поступить! Но ведь это же предательство меня!»
Как и всякий сильно взволнованный человек, я не был способен стать на точку зрения русского обывателя, сформировавшегося в сороковые годы XIX века в крепостнической России, который не видит никакой надежды стать гражданином свободной страны и потому заботится только о своем семейном благе. Возмущенный до глубины души, я не был способен принять во внимание и того, что в уме отца невольно оттиснулся тот чисто клеветнический образ русского революционного деятеля, каким изображала его тогдашняя реакционная печать, между тем как прогрессивная пресса выходила в публику с наглухо заткнутым ртом в этом отношении.
Если б я принял все это во внимание, мягче отнесся бы к отцу. Но мне было тогда только двадцать лет, и как мог я понимать подавленную психологию более зрелого возраста русских обывателей в семидесятые годы? Прочитав это письмо, я почувствовал, как оборвалась в моей груди последняя нить, связывавшая меня с отцом, и я мысленно сказал себе: «Если бы мне пришлось умирать с голоду в нескольких шагах от крыльца моего бывшего дома, то я не лег бы на его ступени и даже не крикнул бы: "Помогите!" — из опасения, что меня услышат и принесут к отцу ранее смерти!»
Я на него нисколько не сердился, я его не возненавидел. О нет! Ничего подобного не было в моей душе, но я почувствовал, что отец стал мне в этот миг чужой человек, с которым у меня нет и не будет ничего общего.
Все это промелькнуло у меня в уме в несколько минут, пока подполковник объяснял мне положение дела и советовал во всем послушаться отца для моей же собственной выгоды.
— Выдайте мне всех ваших сообщников, — сказал он, — и я даю вам честное слово, что вас выпустят через несколько дней без всяких ограничений вашей свободы и даже никто никогда не узнает того, что вы мне здесь сказали наедине!
Он многозначительно взглянул на меня.
Я
Да, это была странная комбинация понятий о честности и подлости!
Она сразу изменила мое первоначальное решение раз навсегда отказаться отвечать на какие бы то ни было вопросы о моей деятельности.
«Это, — подумал я, — было бы уже слишком глупо. Воздавай таким людям то, что им принадлежит по праву. Не стесняйся им лгать, потому что сами они — олицетворенная ложь и отцы лжи. Вот ты откажешься им отвечать, а они будут мучить тебя ежедневными приставаниями, как недавно Смельский, и употреблять против тебя или моральное давление, как он, хотевший поставить перед тобой на колени всю семью Крюгера, или — кто знает? — будут применять к тебе прямые пытки».
— Мне некого выдавать вам, потому что я совершенно не участвовал ни в чем противозаконном, — ответил я.
— Зачем вы это говорите? — сказал он. — Вы отлично знаете, что нам уже многое известно из других источников. Скажите, например, вы знаете Иванчина-Писарева?
— Нет!
Подполковник развел руками.
— Знаете Алексееву?
— Нет!
— Знаете Клеменца?
— Нет!
— Знаете Кравчинского, называющего себя Михайловым?
— Нет!
Подполковник сердито развел руками. Его брови сдвинулись, лицо стало мрачно.
— Если вы выбрали себе эту систему защиты, уже давно изобретенную беглыми каторжниками, то вы далеко с ней пойдете, прямо в Сибирь. Последний раз предлагаю вам послушаться моего совета, говорите правду.
— Да я и сказал правду. Никого из них не знаю.
— Ну а если их приведут к вам на очную ставку?
— Тогда, я уверен, и они меня не узнают.
— Но ведь вы же с ними составили тайное сообщество, это ваши товарищи!
— Ни в каком тайном сообществе я не состою.
— Хорошо! В таком случае скажите, где вы были в мае прошлого года?
— Этого я не имею возможности сказать вам!
— По каким причинам?
— По личным. Это касается одного меня.
Подполковник мрачно перелистал какие-то бумаги в папке, относящиеся ко мне.
— Итак, — сказал он, — вы не желаете оказать нам никакой помощи. Не получите вы ее и от нас! Мне жаль огорчить вашего уважаемого отца. Но при вашем поведении ничего для него нельзя сделать. Уж лучше б вы прямо отказались отвечать.
«Да, — подумал я, — тогда вам, очевидно, легче было бы справиться с вашим делом! Он не сознался, — сказали бы вы, — но зато и не отрицает ничего! Да! Хорошо, что я так сделал!»
Подполковник взял лист бумаги и начал писать, произнося вслух часть фраз. «Марта месяца допрашивал арестованного... который показал...» И он начал от моего имени резюмировать все мои отрицания, дополняя их новыми по добавочным вопросам, и затем предложил мне подписать эту свою рукопись, которая целиком состояла из кратких фраз: «такого-то не знаю, такой-то не видал, о таких-то не слыхал, а о том, что сам делал в такие-то периоды, не скажу»... Я подписал протокол, и таким образом для будущего историка революционного движения семидесятых годов создался от моего имени официальный документ, который на самом деле был составлен самим подполковником.