Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— Довольно! — сказал я ему. — Пошлите сейчас же другого вашего городового с приказанием освободить Крюгера, и я скажу вам свою настоящую фамилию.
— Верно? — спросил он.
— Верно! — ответил я.
— Так иди! — обратился он к одному из городовых, — и вели немедленно освободить его! А тех не приводи! — он указал на подходящее к крыльцу гостиницы плачущее семейство.
— Слушаюсь! — сказал городовой и быстро вышел.
— Моя фамилия Морозов! — сказал я.
— Морозов! — воскликнул он торжествующе. — Я так и знал это!
Он был в полном восторге. Все лицо его теперь сияло от самодовольства.
— Хотите, —
И, не дожидаясь моего ответа, он перешел к другому окну, достал из кармана на своей груди сложенный лист бумаги, развернул его, повернувшись ко мне спиной, и отыскал там какое-то место. Потом, сложивши лист так, чтоб найденные им строки оказались самыми верхними, он закрыл его низ ладонью и торжествующе показал мне. Там были мое полное имя и приметы.
— Эта бумага — донесение, которое я уже давно написал о вас для представления начальству, но только ждал вашего сознания.
«Что за ломака! — подумал я. — К чему ему теперь еще новая ложь? Ведь я же отлично знаю из копии этой самой бумаги, напечатанной три месяца тому назад в журнале "Вперед", что она не его "донесение", а разосланный повсюду тайный список лиц, разыскиваемых Третьим отделением! Он в ней закрыл передо мной все остальные фамилии и думает теперь, что я приму этот лист за его собственное донесение обо мне. Ну что же? Пусть его думает, что хоть тут меня надул».
Пограничный комиссар тотчас же убежал с очевидной целью немедленно телеграфировать в Третье отделение о поимке им двух «важных политических преступников». Я уже знал от своих сторожей, что до сих пор он не посылал о нас никаких извещений в Петербург из опасения, что нас прямо могут вытребовать туда, и в таком случае заслуга в определении моей фамилии достанется не ему, а кому-нибудь из петербургских чиновников, вследствие чего и награда ему окажется меньшей.
Оставшись один, я лег на постель и повернулся лицом к стене, чтоб не видеть своих сторожей. Мне так было горько чувствовать, что меня заставили-таки сказать часть правды — мою фамилию, — несмотря на то что при аресте я твердо решил говорить своим врагам только одну ложь и все время путать и сбивать их с правильных путей в их розысках.
Пограничный комиссар более не являлся, и благодаря этому я чувствовал себя весь этот день несравненно легче, чем предыдущие, несмотря на то что не спал все ночи, чтоб сделать при первом удобном случае попытку к побегу. Но сторожа, несмотря на мою по внешности беззаботную дневную болтовню с ними, зорко следили за мною по ночам и никогда не засыпали одновременно.
Только один раз, в пятом часу ночи, все четверо, показалось мне, захрапели. Я уже встал со своей постели, взяв свое платье со стула, и приготовился быстро перепрыгнуть через полицейского, заслонявшего своею спиною дверь в коридор, и скрыться во мраке ночи. Но в это самое мгновение один из сидящих у противоположной стены открыл глаза и, уставившись тупыми сонными зрачками прямо на меня, встал со своего места. Мне пришлось удовольствоваться тем, что я отыскал в кармане пальто оставленный там на такой случай носовой платок, а проснувшийся сторож тотчас же разбудил всех остальных.
После этого случая около меня бодрствовали всегда не менее как двое, да и остальные тоже постоянно пробуждались.
Прошел еще день и одна ночь, и Смельский ко мне не являлся. Затем за мной пришли трое жандармов и повели на станцию в сопровождении также и четырех моих полицейских. Там меня поместили в отдельное купе третьего класса и повезли в Петербург.
Саблина не было нигде видно. По-видимому, он был отправлен туда еще накануне.
4. Путь в одиночество
Быстро проносились передо мною в окнах вагона близкие сердцу, привычные с детства родные сельские ландшафты. Как радостно было мне встретить после моего долгого отсутствия в чужих краях свои родные равнины с их весенними тающими снегами, с их отлогими холмами и темно-серыми деревушками! Я увидел вновь наши темно-зеленые хвойные леса, выращенные самой природой, без признаков искусственного насаждения, с их ветвями, одетыми кое-где свежевыпавшим снегом. Я увидел вновь проектирующиеся на бледно-голубом фоне неба миллионы тонких коричневых веток в ивовых, ольховых, липовых и березовых рощах, окаймлявших невдалеке железнодорожную насыпь.
Как близка, как знакома сердцу была эта картина! Как будто после долгой разлуки я вновь увидел своих старых друзей!
В природе чувствовалось уже приближение весны, возвращающейся с юга на милый север. Солнце бросало на мое лицо сквозь пыльное стекло вагонного окна свой горячий приветливый луч.
«Прощай, солнце! Прощайте, поля, холмы, леса, все хвойные и лиственные деревья! — обращался я мысленно к проходившим передо мною предметам. — Прощайте и вы, деревенские домики и избушки, прощайте, все люди, большие и маленькие, мужчины и женщины, живущие в них! Я расстаюсь теперь с вами навсегда. Мне не удалось добыть для вас новой лучшей жизни, но я сделал все, на что был способен. И как мало удалось мне сделать!»
Странным казалось мне теперь все проходившее перед окнами вагона. Я никогда еще не смотрел на окружающее с этой точки зрения, когда и леса, и поля, и деревни, и люди оказывались для меня совершенно недоступными.
Я смотрел теперь на все окружающее в земной природе с таким же чувством, как ранее смотрел только на небесные предметы: на солнце, на луну, на звезды, на облака. Все на земле было теперь так же далеко для меня и не могло войти со мною ни в какие непосредственные сношения! Непосредственно и притом ненавистно близки были для меня только грубые лица, сидевшие рядом и напротив, жандармы в полном вооружении, готовые застрелить меня при малейшей попытке бежать от них в недра окружающей меня матери-природы...
Смельский, как я скоро убедился, сопровождал меня лично, но он ехал не со мною, а во втором классе, и, добившись от меня желаемого, сразу принял важный начальнический вид, не обращаясь ко мне больше ни с какими разговорами. На всех станциях местные жандармы, очевидно, предупреждались заранее, в каком вагоне меня везут, так как при самой остановке они становились прямо против моего окна и отгоняли от него случайно проходящую публику, возбуждая тем самым ее особенное внимание.
Публика сейчас же начинала собираться за их спинами, и все старались хоть издали разглядеть меня сквозь стекла. Сопровождающие жандармы сейчас же заставляли меня перейти на противоположную сторону купе и заслоняли окна своими выпяченными грудями с украшающими их орденами. Смельский же выходил на каждой большой станции и прохаживался взад и вперед по платформе, оттесняя вытянутой рукой публику на более дальнее расстояние и важно приказывая ей не подходить близко.