Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Вот и длинный забор большого сада, в глубине которого стоял наш флигель, вот и большая липа за забором, где находилась в саду скамья, встав на которую, нам можно было смотреть на улицу через забор. Вот и большой белый каменный дом на противоположной стороне переулка, где был женский пансион.
Мне вспоминалось, как учащиеся девочки, высыпав на этот балкон, с любопытством смотрели с него осенью в наш сад, где мы, два гимназиста, перестреливались друг с другом георгинными бутонами; вспоминалось, как мы потом стали стрелять через улицу и в них. Всякий раз, как наш георгин попадал к ним, девочки с визгом толпой бросались его ловить и ухватившая сейчас же заглядывала внутрь, разрывая лепестки. Я долго не мог понять, зачем они это делают, но мой более догадливый товарищ тотчас сообразил, что они ищут там записочки.
Где-то он теперь, этот товарищ моего детства? Мне очень захотелось повидать и его. Он должен быть теперь еще студентом. Я вспомнил, что его отец, московский архитектор, выстроил себе дачу под Москвой, в Петровках. Прежняя дружба заговорила во мне на пути к Армфельду, и, посидев у него немного, я решил побывать у моего гимназического товарища.
— Только тебе в таком случае придется и переночевать у него на даче, — сказал мне Армфельд. — Видишь, собирается гроза!
— А я думал переночевать у Ивановских.
Ивановские — это были славные стройные высокие барышни — три сестры, жившие тоже в Петровках, но только на значительном расстоянии от Груздиных. Младшая из них вышла потом замуж за Короленка, когда он был в ссылке.
— У Ивановских никак нельзя! — возразил он. — За их дачей в последние дни очень сильно следят шпионы, и они каждую ночь ждут обыска. А тебе теперь нельзя не осторожничать!
— Да я и не буду. Груздин — мой товарищ детства и, наверно, оставит меня ночевать.
К наступлению вечера я был уже в Петровках. Я вошел в мезонин дачи моих гимназических хозяев и радостно приветствовал своего прежнего товарища, с которым не видался с лишком четыре года. Он сильно вырос, возмужал, но все черты его лица остались прежние. Он живо начал расспрашивать меня обо всем пережитом, спрашивал, знаю ли я Веру Засулич и как отношусь к ее поступку.
Потом он потащил меня вниз, к своей матери, сидевшей с какой-то страшно разговорчивой дамой, их дачной соседкой. Там были и его брат, поступивший два года назад в юнкерское училище и приведший с собою другого юнкера, и сестра Груздина, сделавшаяся уже из девочки взрослой барышней.
Вся говорливая компания набросилась на меня, как на добычу, и беспорядочно начала расспрашивать обо всем. Я отвечал часа два довольно охотно, но чем более я рассказывал, тем более убеждался из их смешливого отношения к самым серьезным и нередко трагическим предметам, о которых я им говорил, что у них нет к ним ни малейшего сердечного участия, а только праздное любопытство. Об этом же свидетельствовало и их постоянное перескакивание к посторонним предметам. Так, в самой середине рассказа о моем сиденье без книг в Тверской части, когда я едва не сошел с ума, старший брат — юнкер — воскликнул:
— Погодите немного! Я боюсь забыть об одном предмете, о котором надо сегодня же сказать маме. Мама! Начальник нашего училища говорил, что мне для более обеспеченной карьеры в офицерах хорошо бы было переменить в своей фамилии твердый знак на «о», то есть вместо Груздина называться Груздино. Как ты думаешь? Я думаю, надо и в самом деле переменить. Как-то лучше звучит?
Хотя я и не видел в такой перемене ничего дурного, но мне почему-то стало стыдно, что такие вещи считаются важными для военной карьеры, да и мать как будто немного сконфузилась при мне.
— Делай как хочешь! — покраснев, сказала она и с еще большей стремительностью напала на меня с новыми вопросами.
Так меня продержали почти до двенадцатого часа ночи, когда действительно — как и предсказывал мне Армфельдт — разразилась страшная гроза. Проливной дождь в один миг превратил все дороги в бурные мутные потоки. Соседка, которой принесли с ее дачи калоши, макинтош и зонтик, убежала домой. Оба юнкера ушли еще задолго до начала грозы, и мы остались только вчетвером на даче.
В Москву за семь верст отсюда теперь мне стало невозможно возвращаться в моем легком летнем пальто и в башмаках без калош. У меня не было зонтика. Я думал, что меня сейчас же пригласят переночевать, как бывало раньше, когда я был гимназистом и еще не жил у них, но и мать, и дети продолжали разговор, как будто ничего не замечая. Почувствовав через полчаса неловкость и желая выяснить свое положение, я подошел к окну и, глядя на вспышки молнии, сказал:
— Какая досада! Гроза все еще не перестает.
В ответ — ни слова. Меня спросили, чтоб прервать тяжелое молчание, о каком-то неважном предмете, я ответил, и разговор вяло, с паузами, потянулся далее. Видно было, что всем им хотелось спать и они сидят теперь исключительно для того, чтобы избежать необходимости пригласить на ночевку меня. А дождь и гроза продолжались с новым бешенством и явно не желали успокаиваться.
Еще два раза подошел я к окну, чтоб показать, что не ухожу только из-за грозы, но наконец моя душа переполнилась горечью на бывшего товарища и на все это семейство, у которого я прожил несколько лет. Пока я доставлял им доход, думалось мне, как сын богатого помещика, они объявляли меня «членом своего семейства», а теперь явно хотят отделаться от меня, как от человека опасного, удовлетворив свое праздное любопытство. Нет! Лучше переночевать в дождевой луже, чем так сидеть всю ночь! Я начал прощаться, и никто не удерживал меня.
Я вышел от них в непроглядный ночной мрак под льющиеся с неба дождевые потоки и решил провести ночь где-нибудь в Петровском парке, хотя в нем легко было попасть под подозрение и быть препровожденным в участок в качестве бездомного.
В одну минуту мои плечи были насквозь промочены. Вода потекла мне за шиворот, спустилась ниже до пояса, потом по ногам в башмаки, которые еще при самом выходе из дома попали в лужу и были полны водой. Рукава летнего пиджака прилипли к моим рукам, штаны пристали к ногам. Мне несравненно удобнее и приятнее было бы идти совсем голым.
Я вошел в ближайший лес и сел в стороне от дороги под деревом прямо на залитый водою мох, который ни в каком случае не был мокрее меня самого. Я начал обдумывать свое положение, и оно показалось мне совсем не блестящим. Извозчика ночью и даже ранним утром мне нельзя было найти в этих местах. До Москвы было семь верст, и дорога, представлявшая сплошной грязный поток, шла все время лесом, в котором ничего нельзя было видеть.
«Не пойти ли все-таки к сестрам Ивановским? — пришло мне в голову. — Армфельд говорит, что они со дня на день ждут обыска. Но едва ли жандармские офицеры решатся портить свои мундиры в такую ночь!»