Повести
Шрифт:
— Что ты хочешь сказать? — спросил я.
— Что это невозможно сейчас понять. Мы ведь хотим, чтобы все было сегодня. Обязательно сегодня.
В зеленом нимбе правого бортового огня плыла рано опустившаяся ночь.
— Мне иногда кажется, что Володя такой, — прошептала Настя. — Ему все равно — увидит он результат того, что делает, или нет.
Володя, подумал я. Опять наш разговор кончается им.
— Что нам с ним делать? — в темноту сказала Настя.
Бабушка Мария Дмитриевна умоляла меня написать Вовке снова. И я написал Вовке толстое письмо,
Весной и осенью, готовясь к параду, мы по месяцу бывали в Москве. Ночные репетиции на аэродромах, сиреневый прожектор сзади по бескозыркам, влажный хруст бетона. Мы приезжали в Москву так основательно, что туда даже привозили письма, пришедшие нам в Ленинград. Письмо от Вовки я получил шестого ноября.
Мне было не до писем. Той осенью меня назначили ассистентом у знамени. Кроме офицеров только у нас троих знаменщиков были палаши. Палаши были замечательно тяжелые. Как-то ни с того ни с сего мы в щепки изрубили палашами казарменную табуретку. Нам было по пятнадцать лет.
Вовкино письмо я сунул в карман и забыл о нем. До парада оставалась одна ночь. На следующий день я не чувствовал ни холода, ни летящего в лицо снега. Офицеры перед завтраком проверяли, все ли в парадном батальоне надели кальсоны, нас, знаменщиков, не проверяли, — держится же такое в памяти! И вот мы огибаем Исторический музей, палаш словно пришарнирен к плечу, кисть темляка мерно хлещет по шинели… Музыка играла на площади, но главный оркестр бухал во мне.
Так будет всегда. Эта пружинящая от домов и кремлевских стен громовая музыка, мы, все взрослеющие с каждым годом, но так вечно и остающиеся молодыми, эта кавалерия, что напирает сзади на нас, — все это будет всегда.
На том параде уже были реактивные самолеты. Первое их звено мелькнуло над нашими головами бесшумно, грохот обрушился вместе со вторым, а вслед за последним звеном еще совершенно отдельно выскочил из-за шпицев музея и пронесся над площадью его отставший рев.
Вовкино письмо я прочел в поезде.
«Не пиши ты мне ничего, — просил он. — Ну это-то ты хоть можешь для меня сделать?»
Знаменная лихорадка проходила, я лежал, глядя в черное окно, и думал о том, каково должно быть Вовке, если ему страшно даже прикосновение к тому, чего теперь у него нет.
В море, после Испании, я получил радиограмму от Каюрова. В ней сообщалось, что он уже дома и все благополучно. Даже не считая по дням, ясно было, что выписали его слишком рано — начать ходить он еще не мог. Значит, все-таки приехал сын?
— Может быть, хотите позвонить в Ленинград? — спросил радист.
И трубку возьмет сын, подумал я. И начнет при старике говорить что-нибудь вроде того, что я слышал от него месяц назад.
— Спасибо, — сказал я. — Пока не надо.
И только потом, уже у себя в каюте, понял, что эту радиограмму сын Каюрова, если он за это время не стал другим человеком, послать не мог. Не он, значит, кто же? Сам Каюров лежал. Только Клава, другого ответа не было. Ну и работенку же я на нее взвалил. Но совесть меня даже не кольнула.
На обеде в кают-компании, хоть он и норовил улизнуть, мы с Олегом все же изловили Николая Порфирьевича.
— Как там ваша пациентка? — спросили мы.
Он сделал вид, что не понимает. Мы сказали, чтобы он не напускал туману. У него в лазарете лежит очаровательная девушка, которая поскользнулась на трапе, и об этом все знают.
— Ну уж и очаровательная… — нехотя пробормотал он.
До чего был пуглив, просто сил нет, пугался уже просто так, на всякий случай.
— Как ее дела?
— Да так… — Спеша доесть, он повертел пальцами.
— Ну скажите же толком: у нее действительно тяжелая травма? Или просто ушиб?
— Какой там ушиб, — все-таки не выдержал он. — Челюстная кость сломана.
— А зубы целы?
— Какие?
— Что значит какие! — вдруг обозлился Олег. — Ее зубы!
— Зубы… зубы… — сердито забормотал врач. — Будто зубы у человека самое главное… Вы вроде этого, ее женишка. Тоже в первую очередь — «зубы, зубы!». А когда узнал, что у нее половина рта искусственных, так на него смотреть тошно было — удивился, видите ли. А у нее, бедняжки, лицо все вкось пошло.
Мы с Олегом переглянулись. Искусственные зубы — это у такой-то девушки! Врач испуганно осмотрелся:
— Не знаю, для чего я вам это говорю. Вы уж, ради бога, молчите! А то мало ли…
Сегодня он даже не подмигивал буфетчице, и она тщетно поглядывала на него то издалека, то вблизи.
— Жаль, — сказал я. — Такая все-таки… принцесса.
— Бросьте, — опять не выдержал врач, — что это вы все поете одно и то же: «красавица», «принцесса». Только это ото всех и слышу. А вы бы сейчас на нее посмотрели, на эту принцессу. Самая что ни на есть заурядность. То ли дело наш Ларисик… Это действительно!
А Ларисик на другом конце кают-компании была как рация, настроенная на прием лишь одной волны. Она тут же поймала сигнал, и от нее, в свою очередь, побежали во все стороны зайчики. Очень бы этой паре пошло быть дедушкой и внучкой. Только дедушке бы чуть-чуть поменьше пугаться.
— А что теперь с этой Дороти будет? — спросил я.
— Ничего. Болеутоляющее даем. Ни на одном судне такие операции не делают. И на Канарах тоже не сделают. Значит, полетит в Европу. Вертолет решили не вызывать. Времени не сократить, а тряска страшная. Куда ей на вертолете, если ей голову не повернуть…
Хотелось еще спросить его о Швейнице, но бог с ним, быть нам на одном судне оставалось всего ничего — пусть себе летят.
Сидеть на очередном концерте мне было определено за капитанским столом. И когда хитрая тетка в малиновом сарафане отпела своим малиновым зыком пригородного гульбища очередную песню, капитан повернулся ко мне. Сидевший между нами старпом сразу отклонился назад.
— Случайно был в радиорубке, когда пришла радиограмма на ваше имя. Она была подписана фамилией Каюрова. Был такой полярный капитан Каюров. Не родственники?