Повести
Шрифт:
Капитан смотрел на меня глазами, которые он сам норовил делать нарочито невыразительными. Анатолий Петрович сейчас явно волновался, и, хотя его волнение никак внешне не выразилось, оно передалось и мне. Я не знал причины его волнения, он молчал, и молчание наше скоро стало почти невыносимым.
— Ладно, — наконец сказал он. — Тут, видно, все равно без объяснений не обойтись. Вы Каюрова хорошо знаете? Давно его знаете?
Я ответил. Анатолий Петрович слушал мой ответ жадно.
— То есть прямо над вашей квартирой? —
Теперь уже волнение этого человека, который за полтора месяца ни разу не повысил голоса, стало совершенно явным.
— Он мне жизнь спас. — Анатолий Петрович смотрел мне в глаза, но меня не видел. — Не то чтобы помог или направил на путь истинный, а форменным образом спас. Я под трибунал должен был идти. В сорок третьем, в январе… Мы в Рейкьявике стояли под погрузкой. Танки грузили. А я загулял. Девятнадцать лет, шапка набекрень. Должны были расстрелять… А я вот… живу: Каюров спас. Так представил дело, будто не очень уж я и виноват. Другого бы не послушали, но его послушали. Они наперечет были — Трескин, Воронин, Бютнер… И он.
Капитан опять остановился. Только теперь, кажется, вновь увидел меня.
— Слушайте, — сказал он. — Посоветуйте вы мне — вы ведь лучше его знаете, — что мне ему послать? Ну, что? Я вот думал, думал, ничего на ум не идет. Коньяк? Виски? Не знаю, неловко… Он же… Сколько ему лет? Лоцию? Для чего она ему сейчас? Ну, подскажите!
— Не знаю, — сказал я. — Старый он очень. Да еще бедро сломал…
Что я мог рассказать? Что старик живет один, что с ним только красноглазая вислобокая Эльза, что я оставил его в больнице, поручив заботы о нем дворничихе? Что весной я встретил его обессиленного в порту?
— А что, что он целыми днями делает? — спросил Анатолий Петрович. Зря я только что думал о нем как о сухаре. Глаза у него стали совсем больными.
— Ну, что… Не знаю. Вспоминает, наверно… Чай пьет.
Ни он, ни я ничего не сказали о сыне Каюрова, будто сговорились, да, наверно, так и было, сговорились не сговариваясь.
— Ну, вот и все, — сказал я Насте.
— Ты сразу поедешь?
У нас в этот день были только деловые разговоры, только обсуждение деталей, как мне уговорить Володю ехать лечиться в Ленинград.
— Я знаю, ты хотел бы, чтобы мы поехали вместе… — сказала она. — Но мне не успеть. Мне нужно обязательно… в управление… в поликлинику… тропические прививки… Не успеть.
— Да нет, — сказал я. — Ты-то для чего?
— Как для чего?.. Я кто ему?
Нет, нет, думал я, хватит это выяснять. Кто мне Калашниковы? Кто им я?
— Я не прощаюсь с тобой, — сказала Настя.
Зачем нам прощаться, подумал я, если мы простились три недели назад?
Уже после таможенного осмотра, когда я вышел из здания морского вокзала, меня догнал дек-стюард с «Грибоедова».
— Капитан просил передать, — сказал он. — И будто бы вы знаете, для кого это.
Это был легкий, очень аккуратный пакет величиной с маленький чемоданчик. От пакета удивительно пахло чаем.
В море октябрь еще не вполне ощущался или просто некогда было об этом подумать, а тут во дворе я увидел свой клен — листья его, казалось, окрашивали даже воздух.
Мои окна были тусклые, неживые, я невольно отвел глаза. Но какого сюрприза я ждал? И откуда? Не мог я ничего ждать. Почему же я тогда стою во дворе и смотрю на свои слепые окна? Чего мне хочется, что я думал увидеть в них? Чье лицо?
Зато окна Каюрова выглядели совсем не так: промытые, отворена форточка… А это что такое? На одном из окон висела птичья клетка. Раньше ее не было. Сын, подумал я. Значит, приехал все-таки.
В прихожей своей квартиры я задохнулся. Застойно чем-то пахло, но не в том дело. Я был сейчас как беглец, который несся, петляя и поворачивая. А начальное место — вот оно, здравствуйте.
Но только без этого, говорил я себе, только без этой хляби. Я открыл все окна, чтобы квартиру просквозило. Ничего не хотелось трогать. Только тронь — и дела побегут.
Я снова закрыл квартиру, поднялся выше этажом и позвонил. В глубине квартиры раздался хриплый, ленивый рык, раздался и затих. Раньше всегда приходилось долго ждать, пока он откроет, но сейчас к двери кто-то уже шел — неторопливо, привычно. На пороге стояла Клава.
Прежней Клаве не пришло бы в голову купить такой платок. И накинуть его на плечи так, как она его сейчас накинула, прежняя Клава тоже бы не смогла. И стоять у двери, тихо улыбаясь и не отводя глаз в сторону, прежняя Клава бы не сумела.
— Надо же! — как-то очень не спеша произнесла она. — Вернулись.
Что она имела в виду? Что никто уже и не ждал?
— Ну, что? — демонстрируя полную свою непонятливость, спросил я. — Справляетесь?
— Мы-то?
Клава улыбалась, ничего не желая объяснять.
Каюров тоже был другой. Он сидел в кресле, колени его были накрыты пледом. Около кресла, так, чтобы дотянуться, стояли костыли. Дотягиваться было не для чего — Клава сторожила каждое движение старика. Я передал ему посылку.
— Кто? — переспросил он, когда я назвал фамилию капитана. — Когда? Шли из Рейкьявика? Да я за войну семь раз оттуда шел…
— Как вы спасли человека от трибунала! — крикнул я ему. — Его должны были судить, а вы его спасли! Неужели не помните? Матрос… или старшина девятнадцати лет.
Каюров жевал губами.
— Да, — сказал он. — Чего только в этих рейсах не случалось… Но все же, если сравнить с теми, что бывали до войны… Знаете, мы как-то на зимовке зерном судно отапливали. А что сделаешь? Вмерзли. Уголь весь вышел. Зерно, к слову, отлично горит.