Повести
Шрифт:
А ведь она сидела, да слушала, да на ус мотала. Еще расспрашивала, выпытывала, паразитка! Взяла, как соловья, голыми руками. Теперь где она, ищи-свищи. Найдешь, пожалуй!..
Таких всегда бойся! Бровки щипаные, нос как у синицы — первая примета. Хоть бы баба была! Тьфу! А если и малец в нее пойдет? Да еще неизвестно, какой отец у него. Может — фриц? Может, этот… какой-нибудь… как их звали-то, по-кобелиному, фельдфебель! Рыжий. И малец рыжий… Нет, белый… Беленький. А вроде бы на меня похож? Ах, Кадкин, Кадкин, дурья башка! Теперь не бросишь. Теперь неси!..
Расхвастался! А кто Кадкина знает?
Ничего, не пропадем! Только поумнее действовать надо!»
Когда Кузьма уходил, кум наставлял его:
— Ты, самое главное, не теряйся. Не теряйся, переходи в атаку. Атака — самое надежное, самое первое дело. Переходи, и все… Говори, ну прижил! Ну было дело! Не отрицай! Реветь будет, кричать. А ты кулаком об стол!
— А если не было?
— Говори, было! Говори, не примешь — к другой уйду. При в лобовую! Лобовой дави! Я тебе, как мужик мужику, сочувствую… Может, опять Маньку послать? Где она там бегает?
— Не надо.
— Надо. Тебе надо… Помню, на Сандомировском… Ты был там?
— Не.
— А я был… Старшина наш, хороший парень, вечерком вот так вышел из окопа, стоит. А вечер такой тихий. И вроде как дымкой все подернуто. И тихо. Вроде ничего нет. И вдруг снаряд как трахнет! До этого ни одного выстрела не было, и после всю ночь не стреляли. И вот видишь, что случилось. Одна ямка осталась.
— Убило?
— Ничего не нашли! Как и не было. Так я к чему это? А к тому — ты прав. Так ей и говори. Корень надо пускать. Скажи, что у кума одна Манька. Одна! Так что, разве хорошо это? Ты покруче, попужай ее, попужай!..
«Эх, Кадкин, Кадкин, дурья твоя голова!..»
Кузьма как к доту, из которого были нацелены на него пулеметы, подходил к своей избе.
«Смотрят или нет?» — думал он, не поднимая головы. На улице никого не было. Даже ребятишки нигде не бегали. Кузьма заглянул в окна, но в избе было темно. Может быть, смотрят из глубины. Кузьма приоткрыл калитку во двор и приостановился. Да так и остался стоять, слегка пригнувшись, чтоб не стукнуться головой в наддверную перекладину, правая рука на скобе. Те, что стояли во дворе, обернулись к нему. А стояли там, сбившись в кружок, Палашка и все четверо пацанов. Палашка держала руку младшего, Сеньки, повернув ее ладонью вверх, в другой руке, в правой, у нее была иголка, которой она только что выковыривала из его ладони занозу. Вот так они и стояли, и Сенька оглянулся через плечо на калитку, а на лице гримаса от испуга и боли. Все долго, молча смотрели на Кузьму, удивленные, ошарашенные, и он видел, как меняются выражения их лиц. Палашка побледнела. Старший нахмурился. И только Сенька радостно просветлел.
— Здрасьте! — сказал Кузьма.
Палашка будто очнулась. Она суетливо толкнула мальчишек, и они сразу поняли, что им велят уходить со двора.
— А заноза? — плаксиво спросил Сенька. Но мать молчала.
«Вот ты какой. Большущий-то», — подумал Кузьма.
— Иди, я вытащу, — позвал Кузьма.
Сенька
— Иди, — кивнула Палашка.
И Сенька подошел к Кузьме. Тогда Кузьма сграбастал его свободной рукой за гривастый, давно не стриженный затылок, прижал головенку к себе, а Сенька вдруг вцепился в полу шинели, ткнулся лицом и задал такого ревака, гулкого, басистого, будто, рухнув, открылась какая-то створка.
Кузьма тоже заплакал.
— Сенька, сынок! — став на колени, гладил костистую Сенькину спину. — Большой-то какой, хороший! Узнал ли ты меня?
— Узнал.
— Ты чего плачешь-то?
— Та-ак.
— Обидел кто-нибудь?
— Не-е.
А Палашка убежала в избу.
— Вот как все произошло… Ну, давай-ка руку, я погляжу.
— Да иголки нет.
— Найдем иголку. Вот, сейчас… — Кузьма положил ребенка на завалинку, взял Сенькину руку, но долго еще не мог совладать с собой, иголка мельтешила перед глазами. Сенька морщился и отворачивался, не смотрел на ладонь. Терпел. Стеснялся батьки.
— Терпи, терпи, солдатом будешь. Ну, теперь все.
Кузьма вошел в избу. Палашка, рухнув лицом вниз на скамейку, плакала.
— Палашк, — позвал Кузьма. Она зарыдала громче.
— Чего же ты?.. Хоть поздоровалась бы.
Но Палашка, будто и не слышала его, горестно покачивала головой, уронив ее на руки.
— Ох, господи! Сколько горюшка, а ты?.. Дождалась… — причитала она. — Сколько я одна-то настрадалась, одна…
— Пелагея! — вдруг громко крикнули с улицы и постучали в окно. — Ты дома? На работу!..
Это звал нынешний колхозный бригадир Матвей Задворнов, маленький, горбатый мужичонко. Он заглянул в окно, прищурясь, прикрываясь ладонью.
— Сейчас! — отозвалась Палашка.
— А ты что это? — приоткрыв створку окна, удивленно спросил ее Матвей.
— Кузьма пришел.
— Ну! — обрадованно воскликнул Матвей и, что-то приговаривая, заторопился к калитке.
— А ты что же это молчишь, притаился? — зашумел Матвей. — Ну, здравствуй! Вроде помолодел!.. Моложе стал. Я слышу, кто-то плачет, думаю, неужели Палашка, не может быть. А это что? — спросил, увидев одеяло, в котором в это время заплакал ребенок.
Воцарилось напряженное молчание.
— У него спроси… — раздраженно сказала Палашка, кивнув на Кузьму.
— Это… так… ребенок.
— А-а! — будто все поняв, многозначительно произнес Матвей, сообразив, однако, что что-то тут неладно. — Так я это… Вы побеседуйте. Мешать не буду. Потом зайду.
И поспешно вышел.
— Еще идут, — раздраженно сказала Палашка, глянув в окно.
По дороге шли женщины. Кузьма тоже увидел их. И, схватив ребенка, вышел в сени, оттуда в огород.
«Дурак, чего испугался», — тут же выругал он сам себя.
Но было как-то совестно, что вот сейчас войдут люди, увидят их ссору с Палашкой, при встрече, в первый день… Нехорошо началось. Вот как все нехорошо.
Кузьма сел на камушек, прислонился к теплой бревенчатой стене спиной. Слушал, как громко кричат в избе бабы, разговаривают с Палашкой.
«Окурок-то где я бросил, пожар бы не устроить…»
В избе стихло. Солнце припекало, жарко стало Кузьме. И вдруг он услышал, как неподалеку, за изгородью, зашуршало.