Повести
Шрифт:
— Тут? — спросил приглушенный детский голос.
— Тут.
— Чего делает?
— Сидит.
— Ребята! — позвал Кузьма. Там притаились. Кузьма привстал, и тотчас по земле гулко застучали босые ноги.
Кузьма вернулся в избу.
Ему показалось, что там никого нет, — так было тихо. Но за столом, спиной к двери, положив на столешницу сцепленные в пальцах руки и устало опустив плечи, сидела Палашка.
— Покорми ребенка, — все так же неподвижно глядя в одну точку, утомленно сказала она. — Да не бегай. Чего уж теперь бегать.
— Палашк, —
— Ох, господи! — распрямилась Палашка.
— Вот же, честно тебе говорю! Никогда не врал, и сейчас не лгу. Чужой. Ей-богу. Не веришь?
— Не знаю… Сама ничего не знаю.
— Ну, как хочешь. Как я могу еще тебе доказать?
— Не знаю, ничего не знаю, — сокрушенно повторила Пелагея. — Очень я тебя ждала… Вроде оттолкнул ты меня.
— Так говорю же тебе, что не мой!
— А что же еще ты можешь сказать, если и твой? Теперь тебе говорить нечего. Только это.
— Мамка! — послышалось с улицы. Звал Сенька. — Мамка, сено привезли! Иди сваливай!
Пелагея поднялась, поправила платок. Она медлила, вроде бы еще что-то собиралась сказать Кузьме или ждала чего-то от него. Но так и не сказала. Резко толкнула дверь, вышла. А Кузьма, как сидел ссутулясь, так и остался сидеть, скорбно опустив голову, упершись в лавку обеими руками.
«Пропал!.. Не верит!..»
Весть о том, что вернулся Кузьма Кадкин и принес с собой ребенка, быстро разошлась по всей деревне. Чудно было. Но взрослые не решались идти к Кадкину, неудобно как-то. И поэтому когда вечером старухи, по древнему обычаю вышедшие на перекресток встречать возвращающееся из поля стадо, увидели выбежавшего за калитку Сеньку, сразу же окликнули его:
— Сеньк, иди-ка сюда!
Сенька подошел. И зашептали, поглядывая на калитку:
— Ну что, как там у вас?
— Да ничего, — ответил Сенька. — «Этот» уснул.
— А батька что делает?
— Весь день пеленки стирал. А сейчас на крыльце сидит, курит.
И верно, в это время уставший от всех дневных передряг и от непривычного, не мужского дела, Кузьма вышел на крыльцо, присел покурить. И до войны бывало любил он вот так же посидеть на крыльце, на этом же самом месте, на верхней ступеньке справа, подымить самокруткой, послушать шум возвращающегося с поля стада. Потом все стихнет, и по всей деревне во дворах будут постукивать дужки на подойниках, и будут слышны приглушенные голоса хозяев, разговаривающих со своими коровами. А затем и совсем все примолкнет, и только где-нибудь далеко, в другой деревне, прогавкает собака, да протарахтят колеса, проедут там на телеге. И начнут посвистывать ночные птицы, заскрипит дергач на сыром лугу.
На этот раз проковыляла мимо калитки одинокая буренка, пробежало штук пять овец да бабка Валериана провела обузданного козла — вот и все стадо.
— Ужин на столе оставлен, захочешь — возьмешь, — выйдя из сеней на крыльцо и остановившись у Кузьмы за спиной, сказала Пелагея.
— А
— Я не хочу. Ребята уже поужинали.
Она стояла и молчала. И Кузьма молчал, только затягивался поглубже, огонек вспыхивал и бежал по цигарке.
— Что ж, это и все стадо? — спросил Кузьма.
— Все, что осталось. Хорошо, хоть это сохранили.
— Н-да, не густо.
— Тут нас немцы не баловали, не разгуляешься.
Из сеней вышли два старших сына, молча спустились с крыльца. Передний, большак, пролез рядом, будто молодой бычок, собирающийся боднуть, покосился на батьку. Он нес полушубок, а другой тащил подушку.
— Куда это вы? — спросил Кузьма.
— На сено, — ответила за них Пелагея. — Там спят. Тепло.
Ребята чувствовали, что Кузьма на них смотрит, и шли с деланной надменной неторопливостью. В дверях второй обернулся, и большак, Митька, раздраженно ткнул ему в спину:
— Что башкой-то крутишь? Не нагляделся?
Палашка тем временем так же беззвучно, как и появилась, ушла в избу.
— Н-да, — с досадой сокрушенно крякнул Кузьма, потер ладонями лицо. Посидел чуток, пошел по двору.
Все тут было знакомое, родное. Будто вчера только он ушел отсюда. И Кузьма тихонько побрел, узнавая и радуясь всему. У хлева под застрехой висели косы. Он снял одну, погладил по отполированному ладонями косовью, проверил, прочно ли, не поломалось ли. Заглянул в пристройку, где стоял самодельный верстачок и на полках был разложен инструмент. Подержал рубанок. Снял с него зацепившуюся стружечку, понюхал. И так радостно, счастливо заволновалась душа, что слеза подкатилась к горлу. Нервишки сдают, нервишки поизносились за войну. Кузьма строганул по реечке и придержал рубанок. В углу на одной из полок стояла каска. Ее приспособили для гвоздей, для разного железного хлама. И встревожился Кузьма, разом посуровел. Аккуратно снял каску с полки, высыпал из нее гвозди. Рукавом стер пыль. Повесил на крючок.
Кузьма знал этой вещи цену. Когда работаешь на переправе, а кругом тебя кипит и дыбится вода… Помедлил немного. А затем снял каску и ссыпал в нее гвозди.
Когда он вернулся в избу, лампа уже была погашена. Палашка лежала рядом с Сенькой на кровати, Кузьме было постелено на лавке.
Осторожно ступая, чтобы не скрипели половицы, Кузьма прошел и сел на свою постель. Разул сапоги, разделся, прислушался. Тихо было в избе. За Палашкой сладко посапывал уснувший Сенька. Кузьма посидел, подождал немного и, волнуясь, ощущая, как гулко колотится сердце, позвал полушепотом:
— Палашк, а Палашк…
Палашка не ответила. «Спит?» — насторожившись, приподнял ухо Кузьма.
— Спишь уже, нет? — спросил робко. По-прежнему было тихо. «Спит», — подумал Кузьма и уже хотел ложиться, раздраженно ткнул подушку.
— Что? — вдруг так же шепотом произнесла Палашка.
— Как что! — встрепенулся Кузьма. — Семья у нас или не семья? Что ж это такое! Ты — там, я — тут. Куда же я пришел? Что ж это, а?.. Палашк?..
Поднявшись и будто подкрадываясь, Кузьма направился к кровати, где лежала жена.