Повести
Шрифт:
Я просыпаюсь рано, еще нет шести. Меня будит мама, она собирается на работу и до работы хочет еще свести меня к папе. Удивительные изменения произошли за мое отсутствие: моя мама, бывшая закройщица модного перворазрядного ателье, теперь работает где-то на заводе грузчиком, а мой папа, столяр-краснодеревщик, — кладовщик в столовой.
Мы завтракаем. Точнее — я, а мама сидит рядом и смотрит на меня.
— Ты ешь все, ешь, не оставляй. А я чай буду пить, — говорит она.
И
Потом провожает меня до столовой, где работает папа. Столовая оказывается закрытой, на дверях висит амбарный замок.
— Ну вот, постой, подожди его здесь. Он, по-видимому, скоро придет, — говорит мама.
И уходит. Но уходит не сразу, кажется, хочет у меня что-то спросить или что-то сказать, но так и не решается.
Столовая расположена в подвальном помещении, в нее, как в погреб, ведет узкий спуск.
Еще по-утреннему прохладно. В подворотнях таится ночная синева. Шаги прохожих еще гулки, а двухколесные ручные тележки, которые катят к булочным и магазинам, гремят на всю улицу. Стоять скучно, и я тихонько бреду вдоль улицы. Заглядываю во дворы, загроможденные поленницами осиновых дров, обитых жестью, опутанных проволокой. Позвякивая ключами, проходит дворничиха, открывает запертые на ночь двери парадных. Через улицу переговаривается с другой дворничихой:
— Дмитриевна, пойдем в баню. На Мытнинскую дрова привезли, весь день теплая вода будет.
— Да, как в прошлый раз, и холодная-то не текла.
— Это в Смольнинской, а тут директор такая холера — в ладошках согреет. Мыло отоварила? По какому талону дают?
Я останавливаюсь возле газетных стендов и долго рассматриваю газету, читаю. Все для меня удивительно, необычно, как будто вижу впервые. Все — первооткрытие. И в то же время я как будто встречаю старых друзей. Всему радуюсь. Радуюсь, что вижу вот газеты, висящие на стендах на улицах, как висели и до войны, радуюсь, что умею, не разучился читать, что вижу дворничиху и что у дворничихи к переднику приколот милицейский свисток. Радуюсь всему.
Когда я возвращаюсь, столовая оказывается открытой. Робея, толкаю дверь и вхожу в полутемное помещение. Пусто. На столах ножками вверх сложены стулья. Какая-то женщина в темно-синем рабочем халате моет пол.
— Ты чего? — не разгибаясь, спрашивает она и, шуруя тряпкой направо и налево, спиной движется ко мне.
— К папе.
— К кому? — она оставляет тряпку. — А как фамилия?
Я называю.
Тетка выпрямляется, вытирает руки о халат и, поправляя выбившуюся из-под платка прядь волос, недоверчиво смотрит на меня:
— Так говорили, у него сын погиб?
— Нет.
— Значит, ты и есть? — Она осматривает меня с ног до головы. — Ну да, конечно… Похожи… С матерью живешь? Мамочка-то, верно, от сердца не оттолкнет… Да ты подожди. Нет отца. Он на базу уехал.
Я выхожу из столовой, а тетка с порога смотрит на меня. Потихоньку бреду по улицам и оказываюсь возле Таврического сада. Часть его отделена проволокой. И там, за ограждением, из-за бруствера торчат стволы зенитных пушек… Ходит солдат с винтовкой. А по эту сторону ограждения, по всей бывшей поляне, по берегам канавы — грядки, грядки, грядки, разгороженные поставленными на бок ржавыми кроватями.
Пробродив больше часа, возвращаюсь в столовую.
Теперь в ней многолюдно. У входных дверей толпятся женщины, кто с бидоном, кто с кастрюлькой, с набором стеклянных баночек.
Как только я вхожу, официантки, быстро переглянувшись, перешептываются между собой.
— Вы к Савельеву? — спрашивает одна из них. — Папаши еще нет.
И тотчас появляется полная рыжая женщина. Она стоит у распахнутой боковой двери и, вроде бы растерявшись, не может решить, что же ей делать, переступать порог или нет.
— Пройдите, — предлагает она мне. Мы проходим в кабинет с надписью на двери: «Заведующий». Женщина внимательно, но недолго смотрит на меня и отворачивается, нервно потирает руки.
— Да, вот… папаши еще нет, — глухим, напряженным голосом говорит она. — Он еще не пришел. — Смахивает с письменного стола соринку. — Да… Вас как зовут?.. Вы у него один? В школу ходили? — и еще подобного рода вопросы. Она как будто стесняется меня, то взглянет, то вдруг потупится. И я тоже начинаю смущаться.
В приоткрытую дверь настырно заглядывают официантки.
— Ой, извините! — вскрикивают притворными голосами. А она вроде бы и не видит их.
— Вы когда приехали? А где жили? Один? Да, с бабушкой, вы уже говорили… Вам сколько лет? Пятнадцать? Отец скоро придет… Сейчас должен прийти… Вы, наверное, проголодались? Я сейчас…
Она поспешно выходит, а я остаюсь в пустом кабинете один. И во второй раз сегодня думаю, удивляясь, что мой отец, столяр-краснодеревщик, и вдруг работает здесь кладовщиком. Об этом утром сообщила мне мама.
Опять заглядывают официантки. «Натальи Сидоровны нет?» — а сами бесцеремонно пялят на меня глаза, и я слышу, как шепчут за дверью: «Сенькин… Сенькин… Семена сын. Пустите-ка, и я посмотрю».
Мне приносят тарелку супа. Я сижу спиной к двери и ем. Вверху, возле самого потолка, маленькое окошко, приходящееся вровень с панелью, и я вижу, как в нем мелькают ноги. Входит уборщица, та, которую я видел утром.
— А ты чего не закрываешься? — раздраженно говорит она. — Твой отец, когда ест, всегда закрывается. — Она шаркает метлой в углу под окном. — Ты бы ей, гадюке, прямо в рожу-то этим супом и плеснул, в самые гляделки, пусть подавится. Все бы патлы вырвал гадине такой! Ты же большой, самостоятельный парень.