Повести
Шрифт:
Я лежу и после звонка. Будильник отзвенел, вроде бы прислушался, поднимаюсь я или нет, и недовольно дзынькнул еще раз, а мне даже руку не хочется протянуть. Не умывшись (вода из-под крана ледяная, а меня и так колотит), еду на завод. Дорогой мне делается совсем нехорошо. Подкашиваются ноги. И никак не согреться.
— Сходи к врачу, — советует мне Борька.
— Перетерплю.
— Сходи давай. Смотри, какой ты. Будто по тебе танк проехал.
Наш заводской врач выписывает мне бюллетень.
— Немедленно в постель, в постель, — велит он.
Но домой я не иду, а отправляюсь к маме.
На
С папой?..
Странное чувство я испытываю всякий раз, вспоминая о нем. Постоянно будто два человека борются во мне, один стремится к нему, тянется, а другой упорно не пускает. Вот и сейчас я знаю, что надо к нему съездить, и в то же время что-то сопротивляется этому, сдерживает меня.
В столовой в этот час многолюдно, шумно, как в бане. Все столы заняты. По обеденному залу туда-сюда снуют официантки. Папы не видно. Но я не решаюсь спросить, где он. Мне не хочется, чтобы меня видели столовские рабочие. Я пристраиваюсь в тесном тамбуре между дверей. Стоять здесь неудобно, каждый из прохожих обязательно задержится и уставится на меня, прежде чем пройти мимо. Со страшной силой, хлопают двери на ржавых тугих пружинах. Удары их отзываются в голове. Правда, отсюда, когда дверь открывается, мне хорошо виден весь зал. Но, кажется, кто-то из столовских заметил меня. Официантки посматривают в мою сторону.
Я выхожу на улицу, поднимаюсь на несколько ступенек и прыгаю обратно в тамбур. К столовой идет папа, тащит двухколесную тележку, груженную ящиками, сзади ее подталкивает знакомая мне женщина-уборщица, помогая папе и охраняя поклажу. Не замечая меня, папа проходит рядом, покраснев от натуги, закатывает тележку во двор, к дверям кладовой. И тотчас из кладовой выходит заведующая столовой. Улыбаясь, она что-то говорит папе. Вместе с уборщицей он сгружает с тележки ящики, перетаскивает их в кладовую. А она ждет, поигрывая ключом.
И когда снесен последний ящик и папа возвращается, чтобы поставить под навес тележку, тетка опять с улыбкой что-то тихо говорит ему, глядя в лицо. И по этому тянущемуся к нему взгляду, по сдержанной, вроде бы чуть притаившейся улыбке, я догадываюсь, что она говорит такое, что говорят только будучи наедине. Папа поворачивается к ней и обнимает за плечи. Но нет, не потому, что он ее обнял, а оттого, как она подалась к нему, по-кошачьи выгнувшись, прижалась к плечу головой и как рука его поползла с плеч вниз, растопыренными пальцами обшаривая, поглаживая спину, — от всего этого мена бросает в жар. Я шарахаюсь за угол, чтобы они не заметили меня. Но папа уже снял руку, и тетка впереди него проходит в кладовую. Дверь закрывается. Но не успевает еще она затвориться, еще видно и папу, и тетку, я в какой-то дикой остервенелой озлобленности хватаю ледяшку и изо всей силы запускаю в окно. «Вот вам! — шепчу. — Вот!» Осколки стекла со звоном сыплются на асфальт, а я, не оглядываясь, даже не очень торопясь, иду за угол. И тотчас там, позади, поднимается шум: «Держите, держите!» Слышен топот ног. А я по-прежнему не тороплюсь. И страха нет у меня, что догонят, а какая-то веселая мстительная озлобленность:
— Держите!
Идущая по противоположной стороне улицы женщина бросается мне наперерез. Я успеваю увильнуть, вскакиваю в подворотню. И тут же кто-то сильный хватает меня сзади, я падаю, тотчас несколько рук вцепляются в пиджак.
— Вот он! Этот мальчишка!
Я поднимаюсь. Ко мне приближается папа. Ошарашенно смотрит на меня.
— Нет, это не он, — говорит папа.
— Нет, я, — надменно усмехаясь, говорю я. — Я! Ну и что?!
— Не может быть!
— Хулиган! Наглая рожа! Он еще смеется! В милицию его! — кричат со всех сторон.
— Пожалуйста! Испугали!
— Оставьте его! Вы что, не видите, отец с сыном встретился! — вмешивается знакомая мне уборщица столовой. — Что, очумели, что ли?!
Мы выходим на улицу. Я — впереди, засунув руки в карманы, расправив плечи.
— Ну и что ты теперь прикажешь мне делать? — спрашивает папа. — Что делать?
— А ничего! — озлобленно кричу я. — Ты иди с ней обнимайся! Вон она стоит тебя дожидается. Ступай!
Придя домой, совершенно обессиленный, в пальто и шапке падаю на кровать. И словно проваливаюсь куда-то. Но и во сне я еще повторяю мстительно: «Вот вам, вот!»
Когда открываю глаза, то не сразу соображаю, где нахожусь. В комнате темно. Мне кажется, что кто-то позвал меня.
— Вася, да что же это ты не откликаешься? — В приоткрытой двери стоит тетя Аля. — Ты что валяешься одетый? Спишь? Что с тобой? А Дуська-то где?
— В больнице.
— Батюшки! — восклицает испуганно тетя Аля. — А что же это ты молчишь? Да ты, наверное, тут с утра валяешься? В комнате холодища! Да что же это делается! А ну-ка поднимайся! Живо! Идем ко мне.
— Нет, я здесь, — вяло сопротивляюсь я.
— Идем! — настойчиво требует тетя Аля, тянет из-под головы подушку. — Печка у меня натоплена. Сейчас чаю напьешься, ляжешь, прогреешься. Все сделаем как следует. Идем!
Тетя Аля дежурила сутки. А теперь она почти сутки будет дома.
Я лежу, а тетя Аля быстро, легонько ходит по комнате, что-то делает и все говорит, говорит, мечтая вслух:
— Эх, Вася, милка ты моя, кончится война, как поедем мы с тобой на мою родину, в Сибирь, хоть покажу я тебе! Место-то какое удивительное! Леса так уж леса, настоящие, непроходимые; мороз так уж мороз, под сорок градусов; а люди так уж это люди, богатыри! Сибиряки мы, одно слово сибиряки! Кондовые!
— А как же вы в Ленинграде оказались? — интересуюсь я.
— Да муж-то мой, Иван Иваныч, коренной петроградец. Сослан был к нам за политику. А когда революция началась, красногвардейский отряд организовал. Колчака громил, банды атамана Семенова.
— И вы воевали?
— Нет, Васек, не довелось. Рядовая я женщина, обыкновенная, на мою долю никаких таких испытаний не выпало. Ничего такого особенного я для нашей Советской Родины не сделала. Детишек вот растила, пестовала, четверо их у меня. Да на фабрике работала. Есть же такие женщины выдающиеся, героини. Полина Осипенко, Паша Ангелина, Гризодубова, Раскова. Вон что они выделывали! А мы, милка моя, ничего такого особенного. Около кастрюлек.