Повести
Шрифт:
В один вечер она подошла и сказала:
— Хватит прятаться. Над тобой смеяться будут.
— А я и не прячусь. Очень-то надо!
— Иди, на крыльце посидим…
Было это или не было?
И вот будто видится ему, как он выходит из дома. В сиреневом сумраке, какой бывает только в вечернюю июльскую сенокосную пору, не тонут, а как бы растворяются и сады, и дома, и сараи, и пригорок, и дальний лес. Все кажется приподнятым немного, парящим в воздухе, в дымке, пропитанной ароматами вянущих луговых трав. Где-то на другом конце деревни, у колодца, звякнуло ведро, стукнула дверь, промычала
Над головой, просвистев крыльями, пронеслась стая уток.
Василий сидит на бревне у перекрестка, ждет. Из прогона идет Настя, белеет ее платок. Василий поднимается ей навстречу. Они берутся за руки, взглянут друг на друга и улыбнутся. Идут к реке. Останавливаются на крутом берегу.
— Ну подожди. Не надо… Стыдно, — горячим шепотом говорит Настя.
— Чего стыдно?
— Да вон луна смотрит…
Мишка Рябухин был лет на семь старше Василия. Жил он на соседнем хуторе, километрах в двух от деревни. За несколько лет до войны по вербовке уехал куда-то на Север, приезжал только один раз, по телеграмме, на похороны матери. Распродал все. Неделю пил после этого. А перед отъездом, хмельной, вынес из избы настенную фотографию под стеклом, на которой были запечатлены еще совсем молодые его отец в русской рубахе с застегнутым на все пуговицы воротом и мать — в платьице с кружевным воротничком, поставил на пригорок и метров с двадцати палил по ней из ружья до тех пор, пока не расстрелял в клочья…
Василий проснулся на рассвете. Он услышал непонятный протяжный звук, похожий на скрип колодезного журавля.
— Мама, что это?
— Алена плачет. Каждое утро…
Невмоготу было слушать это. Он встал и вышел на улицу. Прошел на Аленин участок. Бабка Алена сидела на земле, прислонясь к стволу березы и уронив на колени руки. Она не плакала, она тоненько и негромко кричала, единым долгим стоном. Умолкла, когда подошел Василий.
— Тетя Алена, — сказал Василий, — нельзя же так… Нельзя!
— Вася, — попросила Алена. — Сынок, сделай скворечник. Скворец прилетел. Ему еще Алешка скворечник делал. А скворечника нету…
Василий больше не мог спать. Он умылся, прошелся по деревенской улице за околицу. Остановился и долго всматривался, стараясь понять, что же это. По борозде, спиной к Василию, шел за плугом дед Андрей. А плуг тащили, напрягаясь, валясь вперед, три женщины. От конца полосы они повернули и пошли навстречу Василию. Средней шла Настя. Василий ждал, пристально смотрел на нее. И сердце тревожно постукивало у горла. Женщины не видели Василия. Как бурлаки, поскальзываясь на сырой земле, спотыкаясь, они тянули лямку. И все ближе, ближе к Василию. Настя приподняла голову, взглянула и остановилась. И другие стали. Она смущенно поправила сбившийся платок и долго смотрела на Василия. И радость, и тревога — все было в ее взгляде.
Она не постарела за эти годы, будто ссохлась, потемнела вся ликом, как образ на старой иконе. Зрачки глаз стали острыми, колючими, И сами глаза в глазницах — как на больших темных блюдцах.
Василий подошел и поздоровался. Настя молча кивнула ему и отвернулась.
— Прогуляться, посмотреть вышел? — спросил дед Андрей.
— Да.
— Вот, Вася, — сказал дед Андрей, — грех какой у меня на душе. Не на лошади, не на корове — на людях пашу! Где ж это слыхано! Земля меня не примет! — Дед горько покачал головой: — Эх!
Василий молчал. Молчали и женщины, посматривали исподтишка то на Василия, то на Настю. Чувствовалось, все ждут, что же будет. Настя тоже это чувствовала. И вдруг она встрепенулась и побежала.
— Я приду сейчас! — крикнула не оглядываясь. — Я сейчас!
Она бежала к деревне. Неторопливо бежала, бесцельно. Все это понимали. И всем было совестно смотреть.
— Ну что ж, — сказал дед Андрей, — трогай, бабы. На Гитлера, на него, паразита, все запишем…
Настя шла шагом. Не шла, а брела, не глядя под ноги. Василий догнал ее и пошел рядом. Он не знал, что ей сказать, и она молчала. Так они и шли, ожидая чего-то.
— Что молчишь-то? — наконец тихо спросила Настя.
— А что говорить…
— Ждала я тебя… Дождалась… А помереть легче бы… Вчера хотела к тебе прибечь. Посмотреть, какой ты. Подумала, не захочешь. Зачем теперь я…
— Ну и какой?
— Такой… Как был… — попыталась улыбнуться — так медсестры смотрят и улыбаются во время операции. Уж лучше бы не улыбалась. — А я совсем состарилась… — Она говорила и говорила…
Василий смотрел на затекающую дорожную колею. У обочины желтели скудные цветы мать-и-мачехи. Они ничем не пахнут, холодные.
— Ты меня не слушаешь?
— Слушаю…
— Ну, я обратно пойду. — Она ждала. В ее глазах были надежда, мольба, крик: «Ну скажи что-нибудь, останови! Останови!»
Но он не остановил.
Василий почти весь день пролежал в погребе. В открытую дверь ему виден был солнечный мир, а здесь, где он лежал, было пасмурно.
К вечеру пришел Санька. Улыбнулся синеглазо:
— Отдыхаешь? Привык маленько?
— Отдыхаю.
Василий повнимательнее присмотрелся к нему. Вырос за эти три года Санька. Вытянулся, как картофельный побег в погребе, светлый и ломкий.
Санька был не стрижен, наверное, больше года, волосы лежали на плечах, на воротнике засаленного немецкого кителя. От этого голова казалась большой. А шейка совсем тоненькая, детская. И узенькие палочки ключиц. Штаны на Саньке — с толстозадого большущего человека, они подвернуты снизу несколько раз и подпоясаны ремнем ниже карманов.
— А я прутьев нарезал, — сказал Санька. — Верши сплетем, поставим на ручье, может, щук наловим. Только завтра мне, маткин — не твой, в Горомудино идти.
— Зачем?
— Колхозу на посев рожь дают. Принести надо.
— Где это Горомудино?
— А за Чихачевом. Верст тридцать. Наших человек шесть пойдет.
— Много понесете?
— Да пуда по полтора, по два.
— Снесешь?
— Снесу. — Санька призадумался, шмыгнул носом. — Надо, так снесу. Я вот буду дом строить. Один. Мамка больная, Мишка, брат, в армии, Нина, сестра, в Ленинграде.
— Слушай, возьмите меня, — попросил Василий. — Я тоже с вами схожу.
— Зачем тебе! Отдыхай.