Повинная голова
Шрифт:
Было темно. Над водой светила луна, но черная стена деревьев, где скользили тревожные тени, не сулила ничего доброго тому, кто считал себя предателем рода человеческого. Один выстрел, как на Тринидаде, и на сей раз все будет кончено. Мир будет спасен. Но ведь не его вина, что наука попала в руки Власти. Америка, Советы, Англия, теперь еще Франция… Потом поползет дальше: Индия, Пакистан… А там уж недалеко и до самодельных бомб, доступных каждому. Будь проклята техника, подумал он. Техника — дырка в заднице науки.
Кон внезапно ощутил страх, являющийся у человека одним из ярчайших проявлений подлинности.
— Черт! Как ты меня напугала!
— Почему? Чего ты боишься?
Он с достоинством сплюнул.
— С каких пор человеку нужна причина, чтобы бояться?
Ее большие черные глаза блестели в темноте, позаимствовав у неба звезды.
— Знаешь, Кон, мне иногда кажется, что ты от меня что-то скрываешь.
— Скрываю? — удивился он. — По-моему, нет на свете более правдивого парня, чем я. Мне действительно так кажется. Да и нечего мне скрывать.
— Что-то не верится!
— Ты опять про эту историю с Туаматой? Но мы же тогда еще не были вместе!
Она покачала головой.
— Я не о том.
— А о чем?
— Надо очистить себя изнутри, Кон. Тебе сразу полегчает.
— Да я только это и делаю! Живу ради этого. Пытаюсь очиститься от всего, начиная с первых каменных ножей и кончая Мао Цзэдуном. Куда уж больше, так можно и подохнуть. Это даже самый верный способ подохнуть. Поверь мне.
Меева вздохнула. Когда она вздыхала, у нее двигалась не только грудь, колыхались даже ягодицы. Он положил руку на свое земное достояние. Это была самая красивая пара ягодиц, какие он когда-либо любил. Ощущая их под рукой, он знал, что его жизнь удалась.
— Кто ты, Кон?
— Как кто? Я же тебе сто раз говорил. Я один из отцов французской водородной бомбы, той, что собираются взрывать на Муруроа. Поэтому я все время и пытаюсь очиститься.
— Но ты же не виноват!
— Как не виноват?
— Ты ведь не мог знать, что они притащат ее сюда, твою бомбу. Ты наверняка считал, что ее взорвут где-нибудь в другом месте.
Кона поразила ее логика. Эта невинная таитянка руководствовалась в своих суждениях изначальной народной мудростью.
— Да, — сказал он, — конечно.
Лежа на спине, Кон вскинул голову и оглядел себя, постепенно вырастающего от ласк Меевы: сначала он поднялся над горизонтом, потом все выше, выше — до середины Млечного Пути. Казалось, возможности его безграничны. Где-то на уровне Кентавра он счел, однако, что достиг вершины своего величия, и нежно привлек к себе лицо Меевы. Он полежал еще немного на спине, с гордостью созерцая свой человеческий скипетр, воздетый, как знак высшей власти, среди звездных толп, поющих из синей тьмы гимны давно исчезнувшим Атлантидам. Он царил. И чудилось, будто созвездия склоняются перед державным жезлом властелина творения.
— Ну, Кон, а я?
Он вернулся с небес и занялся Меевой. Тяжелая красота ее тела, его примитивные, архаичные формы вновь опьянили его мечтой о начале времен. Вокруг этой наготы, ждавшей его прихода, ночь, сбросив будничное обличье, преображалась в легендарное звездное парео, о котором рассказывает утэ арий. Его держали рабы-великаны, раздев избранницу, которую жрецы в ночь полнолуния предназначали для наслаждения богов. В те времена облака назывались аораи, царские жилища, и прельщенные властители спускались оттуда к своей дрожащей добыче на семицветных пирогах, ануануа, которые иногда можно видеть и днем, — пришедшие ниоткуда белые люди называют их радугой.
Опершись на руки, Кон смотрел на ту, что была еще так близка к первому земному объятию, когда людей переполняла надежда, ибо они не знали самих себя. Он коснулся губами ее губ в поцелуе, когда-то почитавшемся священнодействием, и еще приподнялся, чтобы наглядеться на это первозданное тело: оно наводило на мысль о материнстве, о так и не состоявшемся великом рождении, в ожидании которого человек по сей день скитается в поисках подлинного пути. Ему захотелось рассказать ей о девственности земли, к которой еще так близко ее тело, назвать имена изгнанных богов, унесших с собой свои тайны и свои чистые образы, так что в руках завоевателей остались лишь подобия, деревянные или каменные.
— Знаешь, кого ты мне напоминаешь, когда лежишь голая на песке?
Она погладила его по лицу.
— Знаю. Мой немецкий попаа тоже любил трахаться на пляже при луне и говорил, что я похожа на «Спящую цыганку» Руссо Таможенника… Он показывал мне репродукцию…
Кон совершил головокружительное падение с небес на землю, забыв от неожиданности все слова, кроме простейших.
— Черт побери! Ужас! Все ушло! Ни хрена не осталось.
Меева посмотрела на него и согласилась.
— Ничего, сейчас вернется, — утешила она Кона. — Главное, не волнуйся!
— Да я о другом! — взвыл Кон. — Об этом я не беспокоюсь, это вообще единственное, что всегда возвращается! Но Полинезия, прошлое, земной рай — это кончено навсегда. Каюк! Невинности больше не осталось на земле! Ей крышка!
Так оно и было. Человек зашел в развенчании мифов столь далеко, что ему осталось лишь склониться перед своей собственной подлинностью, дабы миф о Человеке, миф, в который он так долго верил, перестал наконец мучить его своими непомерными притязаниями.
XXIII. На борту «Человеческого достоинства»
Они сделали крюк, чтобы навестить «профессора Харкисса на борту его шхуны». По единодушному мнению профессионалов, это был один из лучших аттракционов Океании.
Шхуна под названием «Человеческое достоинство» стояла на якоре в лагуне Терева, в нескольких сотнях метров от берега. Кон считал лагуну Терева действительно райским местом. Коралловое царство окрашивало над собой воду в самые разнообразные тона: светло-желтый внезапно сменялся нефритовым, темно-синий — изумрудным, переходя затем в оранжевый или ржаво-красный, и все это мерцало и переливалось. Непрерывно возникали и исчезали новые оттенки: перламутровые, темно-фиолетовые, — глаз их ловил, терял, искал, находил, потом опять терял, уже насовсем, при малейшей перемене света. Шхуна устремляла высоко вверх две свои неподвижные мачты, а над ними высилась могучая крепость облаков, которые тоже казались коралловыми: там виднелись точно такие же башни, гроты и лабиринты, что и в морской глубине, словно подводные строители добрались до самого неба. Далекий риф останавливал буйные набеги Океана, опрокидывая огромных белых коней прибоя, и в хаосе волн порой вспыхивала и тут же гасла ломкая радуга.