Поймай падающую звезду
Шрифт:
Расцветшая отцовская рана цветет и лопается, разбрызгивая сукровицу во все стороны. Пусть яд вытечет из его раны. На краях она схватывается корочкой, густая слизь затвердевает. Из центра течет черная сукровица, стягивает ему горло и причиняет дьявольскую боль; рана превращает отца в карикатуру. Нерв, тянущийся от уха и разветвляющийся по всему лицу, сковывает голову, пульсирует, перенося яд и горечь. Он жестоко напоминает ему о хрупкости жизни.
Я сижу у кровати, на которой лежит отец, похожий на распятие. Язык одеревенел и у меня, и у него, его слова скоромны и отвратительны. Он смотрит сквозь меня прямо в сливовый сад. Исчезает среди деревьев в неизвестно каких таинственных пределах. (Словно молится о спасении, а мы этого не слышим.) Там он увидит мяч с прилипшей к нему щетиной Ешниного борова.
Отцовская рана, открывающаяся вновь и вновь, получена им на прошлой войне, и теперь она возвращает его в грязные окопы, чтобы напомнить о пережитых им муках. Так жизнь возвращается на круги своя и превращается в страдание.
Я вижу, как он сжимает потные ладони и в мыслях опять идет в атаку. Но шейные мышцы коченеют, от чего отец вздрагивает, стискивает зубы и судорожно пытается приподняться на кровати. Будто его со всех сторон окружили толстые слои мрака, пронизанные призывами сдаться. Каждое его движение вызывает слезы; мне нечем помочь моему родителю. Он медленно поворачивает голову к фотографиям, висящим на стене, чтобы впитать от них еще немножечко жизни. На одной из них, в окружении детей, с геройски вскинутой рукой, стоит его отец, полный сил и здоровья. Наверное, сейчас эта фотография кажется ему фальшивой. О, как огромна дистанция между тем, что он видит, и тем, что чувствует! Лицо отца покрылось влагой; нет, это не слезы, но пот и судорога минувшего. Как раз теперь он вспоминает что-то из своей молодости. Проклятие, хоть бы на мгновение все это повторилось! На губах его выступает горькая пена. Она тут же засыхает, твердеет. Пена на губах и во рту. Кажется, сейчас она взорвется внутри него и обрызгает здоровую родню. Выступает краснота, похожая на запал гранаты. А как он нас ругал и требовал, чтобы не ковырялись у развалин стен и поваленных заборов, где еще таятся бомбы и другие боеприпасы, оставшиеся после двух войн! Мы смеялись над ним, издевались до тех пор, пока граната не оторвала обе руки Джорджеву сыну. Так он и по сей день ковыляет, размахивая обрубками рук.
«Малый, ты где?» — отец постоянно окликает меня, всматриваясь, насколько я похож на него. Я вижу, как шевелится его язык, как он шепчет что-то. Сквозь окна и двери доносятся обрывки разговоров о том, что его болезнь неизлечима. Но кто решится так вот, сходу поверить в это? Я вглядываюсь в изможденное лицо — щеки горят, но отец ничего не видит, его глаза уже потухли. Из них, как из угольных ям, поднимаются дым и гарь. Они окутывают пространство и делают все вокруг неясным. Наверняка он принимает нас за призраков. А сколько доброты, сколько отваги источал этот человек прежде!
Никто не заглядывает в наш дом, опасаясь подхватить заразу. Все торопятся куда-то, лишь бы подальше отсюда, забираются в горы драть лыко с лещины, чтобы потом замочить его в воде и покрыть им конюшни. Потому как дождь постоянно заливает, все кругом гниет, и картина мира безвозвратно разлагается. Если это продолжится, то скоро настанет конец света, случится новый потоп и новое начало. И стоит только кому-то запричитать, как всех охватывает беспомощность и отчаяние.
Не приехали к отцу из Воеводины четыре его брата, которых он постоянно звал в бреду и которые перед войной добровольно переселились на новые земли. Некому зарыдать и разогнать болезнь, полыхающую, словно лесной пожар. И только Шпиро вышагивает перед правлением кооператива и кричит: «Это саботаж! Сейчас, на самом пике действий и пропаганды, когда чуждые силы хотят поработить нас, он себе разлегся!»
Но не хочет он замечать того, как его и любая другая жизнь расходуется понапрасну.
Вчера, после ужина, внезапно заспешил к нам поп, волоча за собой свою черную пелерину и подметая ею дорожку. Выглядел он взъерошенным, как большая черная птица, оказавшаяся вдруг в окружении диких зверей. Я вижу, как ветер треплет его рясу, забрасывая полы на ветки придорожных кустов, а он стягивает их с колючек и поддергивает повыше. Пес полетел ему вслед, но он от него отобьется, даже взлетит, если потребуется. Словно послал его владыка дать отцу разрешение на уход в иной мир.
Нет Мията, который пришел бы, чтобы жестоко обругать своего родителя, а потом в
Отец ухватился ладонью за дверной косяк, ощупал его — картина столкновения творца со своим творением. Какая-то сила стремится прижать отца к земле, но он поднимается и распрямляется. Словно не опираясь на ноги, словно где-то внутри у него что-то оборвалось и сделало его безумно неуверенным в движениях. За стеной что-то шевелится, будто засада там засела; все вступило в заговор против него, и через мгновение грянут колотушки и колокольца, возвещающие смерть. Так они подадут Углеше знак вытащить краденые, уже пожелтевшие кооперативные доски и приступить к строительству гроба. О Боже, слышит ли хоть кто плачущий детский голос, уже много дней подряд доносящийся из-за дома?
В его шепоте отец превращается то в настоящего героя, то в несколько сомнительную личность: мало кто знает, как он вел себя, когда был украден кооперативный каймак. Но мы-то знаем, что именно он поймал воров, забравшихся в нашу конюшню, знаем, как он противился вырубке леса и продаже извести за границу. «Римляне рубили, турки, австрияки, да и все прочие, кто на нас наседал. А теперь и новая власть рубит и нас гнобит… Не позволю, чтобы землю нашу разоряли, не дам, и все тут!» Оборонял все, что его отец и сам он сотворили.
А потом вдруг всем в один прекрасный день пришлось высказаться: кто за Сталина, а кто за Тито. Отец стонал, вызывая у Шпиро подозрение. Он не воспринимал никакой политики — любая казалась ему лживой.
«Кто знает, по кому он рыдает и о ком печалится?» — говорил Шпиро, пребывая в полной готовности схватить его и допросить, если на то будет разрешение. Но и он побаивался поганой отцовской болезни, черной, как яд атомной бомбы, сброшенной на Хиросиму. «Не знаю, чего он там шепчет и по-каковски… Следовало бы обыскать топчан, на котором он лежит!» Я невольно вздрогнул от этих слов, под диким взглядом Шпиро, упертым в крышу дома, в его кровлю, будто он вот-вот бросится разбирать ее. Но угрозы так и остались угрозами. Спасли отца болезнь и молчание. Но я-то хорошо знаю: будь он здоров, стал бы критиковать кооперативную и всякую другую власть, что раздает указания крестьянам и хватает их за горло, которая хочет срубить наш старый дуб, в дупле которого он прятался во время войны, спасаясь от всеобщей резни. Он ушел в партизаны в самом начале, но кто знает, как бы он сегодня объяснил все то, что ему самому было непонятно, и на каких истинах стал бы заикаться.
Мама ковырялась около покосившегося забора, стараясь изо всех сил выполоть одуванчики с грядки, где рос ранний зеленый салат, с корнем вырвать щир и лебеду, подготовить землю к посадке лука и свеклы. На таком трудолюбивом существе просто должны оставаться следы боли. Руки ее были в мозолях от лопаты и мотыги. Вместо того, чтобы сидеть рядом с отцом, слушать и запоминать его слова. Напрасен весь ее труд, сорняки весь огород заполонили, душат и уничтожают его. Добрались они и до стены дома, облепили ее с южной стороны, где больше солнца. Всё и вся должны защищаться от всепроникающего разрушения и гниения. Не хватает времени даже почувствовать боль от укола вязальных спиц в ладонь. Она хирела от непосильных трудов быстрее, чем должна была бы и могла. Задыхаясь от усталости и волнения, она вваливалась в дом, выхватывала из шкафчика бутылочки с лекарствами и вливала их отцу в рот, отыскивая глазами икону Пресвятой Богородицы на стене. И тогда во взгляде ее светилась слабая надежда. Все равно как в легкой улыбке отца, появлявшейся на его лице, когда боль немного стихала. Потом из уголка его губ стекала струйка желтой жидкости с сильным и неприятным запахом.