Позиция
Шрифт:
— Нам стало известно, — наконец после короткой паузы сказал тот, — что строительство комплекса двигается весьма медленно.
— Посевная, — уронил Василь Федорович. — Людей со стороны нанимать не собираемся.
— Знаем, знаем, но… Одним словом, есть мнение форсировать строительство.
— Чье мнение? — спросил Грек.
— Ну, есть, есть…
— Чье? — настаивал Василь Федорович.
— Что вы грубите! Слишком много на себя берете. Будете отвечать! — заорал вдруг Куница, и казалось, вот-вот оборвется провод. И наступила тяжелая тишина. Только в трубке слышалось сердитое сопение.
В Греке горячо вспыхнул гнев, но он через силу подавил его:
— Я не грублю, просто хочу
Куница бросил трубку. Василь Федорович представил себе, как тот теперь накручивает диск, жалуется на него, и усмехнулся. Пускай жалуется, моль бумажная! Уже где-то навел справки о строящихся в районе комплексах и хочет выехать на нем. Дудки! Грек торопиться не будет. Строят ведь не на один год.
Любка предупредительно склонил голову набок, готовый выполнить любое распоряжение.
— Вот что, Степан Карпович, — спохватился Грек. — Оформляйте документы, берите машину картошки и езжайте с Паничем-скульптором в Житомир. Мы должны закончить мемориал. — Вздохнул и пожаловался: — Тянет из нас этот черт деньги, да куда денешься.
Ратушный вышел во двор. Небо над головою было прозрачным, голубоватого оттенка, похожее на реку в полдень. Он так и подумал о нем как о вечно текущей реке, берегом которой является Земля. На ней можно отдохнуть взгляду, можно парить над ней мыслью, все время помня, что стоишь на берегу. Ночью небо совсем иное, ночью оно — космос, в котором носятся частицы материи, и не трудно представить себе такой частицей Землю. Современная наука приучила нас к этому. А во времена его детства и ночью небо было просто небом, захватывало душу тугим посвистом невидимых в темени утиных крыл (словно само мчалось на тех крылах), пугало бездонностью.
«Теплое небо», — подумал Ратушный, идя по асфальтовой дорожке мимо дома. На ней валялись зеленые ветки — утром подстригали живую изгородь и еще не убрали, — и он старался ступать так, чтобы не давить зелени. Уже повернул налево, как за спиной раздался треск, распахнулось одно из окон мансарды и сверху упал сухой голос Дащенко:
— Иван Иванович, так мне ехать в Лебедевку?
Ратушный поднял голову и громко рассмеялся.
— Чего это вы? — обиженно спросил Дащенко.
— Вы похожи на демиурга, у которого что-то не клеится.
Из окна валил густой сигаретный дым.
Дащенко понял, усмехнулся.
— Так ехать? — переспросил он.
«Скоро все придется решать ему одному, — подумал Ратушный. — И не только это».
— Пускай выкручиваются сами. Не надо приучать их к мелочной опеке, — и снова посмотрел на Дащенко, все еще озабоченный мыслью, которая только что вспыхнула, смутила, встревожила. — Поехали лучше со мной. Если есть время.
Последними словами он дал понять, что поездка не совсем деловая, и что от нее можно отказаться, и он не обидится на отказ. Дащенко на секунду запнулся, по его острому лицу мелькнула тень колебания, потом он кивнул и притворил окно. Странно, что Ратушный не сказал, куда они едут, не сказал даже тогда, когда выехали из города и машина, набирая скорость, помчалась по старому Чемерскому шляху. И сам Ратушный сегодня показался Дащенко несколько странным: на его губах таилась улыбка и в глазах что-то пряталось. Дащенко из принципа не спрашивал, куда они едут. «Наверно, — подумал, — на какое-нибудь собрание. Но почему вдвоем?»
Дащенко все еще не разгадал первого секретаря до конца. Ратушный и вправду не был похож на других первых в области. Те секретари — уже новое поколение эпохи НТР — всесторонне образованные, почти все бывшие агрономы, которые позаканчивали партшколы, — деятельные, волевые, практичные, склонные к жесткому распорядку, в то время как Ратушный даже привычками смахивает на пожилого сельского мужика, который любит подначить соседа, совет дает не обидно и не грубо и никогда не требует, чтобы перед ним каялись и обещали немедленно исправиться. Правда, Дащенко знал: в этой деликатности Ивана Ивановича таилась своя твердость, решений он не менял и за исполнением задуманного следил ревностно, любил, чтобы из тупиков выбирались сами…
С недавнего времени Дащенко стал догадываться, что Ратушный просто прячется за кажущуюся простоватость, а на самом деле он сметлив и вполне эрудирован. Знает все (когда только успевает!): от новейшей гипотезы об устройстве Вселенной до рапса; про рапс мимоходом напомнит агроному, а про энергию гравитации обмолвится разве что случайно. И все-таки стиль его руководства Дащенко считал устаревшим.
Дащенко покосился направо. Вроде бы на поля, а на самом деле на Ратушного. Неясная мысль, внутренний толчок заставили его посмотреть. Крупное старообразное лицо, в морщинах, а глаза живые, светлые. Про такие глаза говорят — молодые, мол, на самом деле они не молодые, а исполнены сил, увлеченности жизнью, а мудрость прячут в глубине.
— За колодцем — направо, — наклонился к шоферу Ратушный.
Через минуту машина повернула на мощеную дорогу, ведущую к Десне, к паромной переправе. Тут не было сел, все лес да лес — сосновые боры подступали к самой дороге, а кое-какие деревья смыкали ветви и над нею. На проводах сидели сорокопуты и горлицы, они не боялись машин, сонно покачивались вместе с проводами, щеголеватый удод перелетел дорогу и спрятался в ельнике. Шофер старался одной стороной идти по обочине — чтобы меньше гремело, — а где можно, съезжал на грунтовку. Вскоре дорога пошла по плотине, которая перехватывала речную пойму, и, приведя к Десне, оборвалась над самой водой.
Иван Иванович попросил шофера подождать, и они с Дащенко вышли из машины. Пошли лугом мимо мелкого озерца, где травы и лоза прилегли на один бок — положило половодьем, вдыхали запахи болотных трав, отцветшей лозы, материнки. Из-под самых ног вылетели две утки — по глазам резануло фиолетово-синим, и Дащенко почувствовал, что его словно рвануло наверх, туда, где кроили небесную голубень свистящие крылья. Тропиночка повела их в гору, между песчаных дюн, поросших лозой и молоденькими, года четыре назад посаженными соснами. Остановились на холме, осмотрелись. Позади громоздились еще большие дюны, настоящие песчаные горы, а за ними темно-зеленой тучей вставал сосновый бор, справа, за кустами верболоза, синела затока, над нею дубравка — дубки маленькие, как всегда в тех местах, куда близко подступала вода, но мощные, кряжистые. Посреди Десны маячил остров. Собственно, его не было видно, вздымалась только зеленая пена верболозов, которые налегли на воду, и она играла их пружинистыми ветвями. Казалось, остров плывет. И плыло над островом громкое пение: соловьиный звон, щелканье, свист, щебет. Это было что-то несусветное. Дащенко так и окрестил остров Соловьиным. Да иначе его и назвать было нельзя. Он просто клокотал пением.
Такого Дащенко еще не доводилось слышать. И все-таки он не мог отделаться от скептической мысли, что ехать за сорок километров слушать соловьев двум руководителям района вроде бы не пристало. Он даже мысленно рассказал об этом концерте жене и представил, как они посмеются вдвоем.
Внезапно вскрикнула сирена «ракеты», и соловьи умолкли. «Ракета» вынырнула по ту сторону острова. И, белая, легкая, проплыла над ним. Именно над ним, а не за ним, проплыла как бы в воздухе. И не успела домчаться до конца острова, как пение перекрыло ее шум. Соловьи не боялись «ракеты», чувствуя себя на острове в безопасности.