Позиция
Шрифт:
— Назад — да, — сказал Грек. — Но, может, пора оглядеться? Чтобы не затоптать окончательно то, что осталось.
— Смотреть под ноги надо, но останавливаться мы не можем, — снова мягко возразил Ратушный. — Это не от нас зависит. Если бы даже и захотели.
— В нас есть нечто… Ученые называют это упрощенно — любознательностью, — прикурил сигарету от головни Дащенко.
— Так, может, зануздать ее, — буркнул Грек. — Хоть на время. Уже есть атомная бомба — и речки взбаламученные. Механтропа вон клепают. Такого, чтобы думал за нас.
— Может быть, до него и не дойдет, а сам человек усовершенствуется, —
— И это не лучше.
— Почему? Боитесь, что оно для всех? И для негодяев, и для паразитов?
— Может, только они им и воспользуются. Да и что это даст? Мы же только себя помнить будем. Ну… раз отлюбил, дважды, трижды. А дальше? Счастье — от сердца, а не от головы, какой бы мудрой она ни была.
— Не весьма прогрессивная философия.
— Возможно. Но… мы сердцем чувствуем, когда нам хорошо. Им любим. А что есть в мире больше любви?
— Можно подумать, этот вопрос стал на вашей повестке жизни сверхочередным? — пошутил Ратушный и таким образом перебил спор. — А ну-ка, признавайтесь, пока не дошло до бюро райкома.
— Если б стал… так никакое бюро меня бы не остановило, — с вызовом ответил Грек. — Но, сдается мне, поздно. Я всегда говорил, у меня — баланс. Дважды я любил — меня не любили, дважды меня любили — я не любил. Брутто-нетто — сошлось точно. — И почему-то подумал про Лиду, и в его сердце шевельнулась то ли жалость, то ли недоумение.
— Что же брутто, а что нетто? — спросил Ратушный.
— Брутто — сама любовь, а нетто — то, что она приносит.
— Что же?
— Ну, всякие нравственные муки…
— На вас это не похоже.
— Если закрутит, человек сам себя не узнает.
— Это правда, — грустно усмехнулся какому-то своему воспоминанию Ратушный. — В юности нам чаще всего выбирает дорогу сердце. Разум, случается, ведет и по лабиринту, ищет лазеек, видит обходные дороги, а сердце рвется напролом. Тогда его легче прострелить, но тогда оно взлетает до высоты необыкновенной. Сколько раз убеждался. Даже во время войны.
— Выходит, надо верить только сердцу? — бросил Дащенко.
— Не всегда, конечно. Я имел в виду сердце доброе, совестливое.
Ратушный сидел, охватив руками колени, а по его большому, со шрамом, лицу блуждали красные отблески. От этого лицо казалось суровым, жестоким. Но Грек знал, что это не так, что уравновешены оба начала и что гармония эта удивительна и постоянна. Уже не впервые Василь Федорович чувствовал себя рядом с этим человеком учеником и, хотя сам давно не терялся перед миром и перед людьми, каждый раз по-новому восхищался Ратушным. Он чувствовал удивительную родственность с ним, которая, конечно, не была родственностью в прямом смысле, просто сказанное Ратушным всегда было настоящим. Сейчас он в разговоре чуть-чуть отдал преимущество сердцу, и Грек догадывался почему, как догадывался и Дащенко. И не только вечер, костер, плеск Десны были тому причиной. Его вела забота о будущем, о них обоих, и становилось понятным, что эта мысль идет от сердца.
— И вот, если после всех этих философий посмотреть на наши дела, — как бы подытоживая, сказал Иван Иванович, — так выходит… не все хорошо выходит. Сегодня мы в границах района умеем и можем многое, покупаем машины в частное пользование, хорошие дома… Асфальтируем тротуары. А скажем, асфальтировать тракторные станы не можем. Вот вам и пропорция. Вперед — назад. И тут думать да думать. И не только нам троим. Где мы движемся вперед, а где — назад… То есть не назад. Но как сделать, чтобы и там и там идти в ногу? И тут всему должно быть место и мера: и традициям, и мечтам, и душевному покою, и отдыху. Наша сила в том, что думаем сообща.
Иван Иванович поднялся, нагреб хворосту и кинул на обуглившийся пень. Мгновенно вспыхнуло пламя, раздвинуло темноту, и оба — Грек и Дащенко — поняли, что это последний на сегодня огненный обряд, прощальный. И стало хорошо от этой вспышки, трескучего огня, который прожигал темноту, и грустно, что уже конец вечера.
Разговор завершался при последних отблесках и был обычным, деловым — посевы, надои, комплекс. Ратушный отправился к машине, Грек и Дащенко на несколько минут задержались — гасили костер. Один черпал казанком воду из речки и подавал на кручу, а другой выливал. Мгновение еще постояли рядом, белый пар валил из-под ног, легонький ветерок отвевал его в сторону речки.
— Скажите, Василь Федорович, — спросил Дащенко. — Вы уверены, что ваш отец погиб вместе с другими?
Это было так внезапно, будто Грека ударили из темноты, он хотел ответить язвительно, зло, но подумал: если Дащенко спросил вот так, в неофициальной обстановке, у костра, так не для того, чтобы обидеть. Что же заставило задать этот вопрос?
Дащенко опередил его:
— Пришло письмо. Я понимаю, момент выбран для вас сложный. Высекаете на камне имена.
— Письмо анонимное?
— Не совсем. И в нем трудно разобраться.
Василь Федорович молчал. Плакала за речкой сова, словно кликала беду, а он не знал, что ответить.
— Это и правда сложно, — молвил наконец. — И одним словом ничего не объяснишь. Но главное — я верю в отца. Понимаете — верю!
— Это я понимаю, — сказал Дащенко.
«Но этого мало», — слышалось недосказанное.
Внезапно над лугом вспыхнули два сильных луча, и в их свете замелькали тысячи мотыльков и всяких ночных козявок, заворчал мотор и послышался приглушенный его гудением голос Ратушного:
— Борис Ларионович, Грек, поехали…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Откуда же эта вера в отца? Только потому, что он — его отец? Неизвестность мучила с самого детства. Сначала все получалось просто: хорошо бы отец был солдатом, пускай даже и погиб бы, но с честью. Только потом Василь Федорович понял, что это эгоизм и думать об отцовой смерти с точки зрения своей жизни непристойно. Он ничем не мог повлиять на отцову жизнь, а требовать чего-то от его смерти — это уж совсем никуда. Но невольно его собственная жизнь как бы замыкала его в отцовом кругу. И уже не было своего будущего и сиюминутного, а и чего-то иного, что лежало в кругу более широком, и он обязан был доискиваться правды. Хотя, чем дальше, тем больше ощущал кровную связь с отцом и уже не мог от этого отойти, и если на отце была вина, то она была и его виной, хотя бы потому, что так непререкаемо он восставал против ее возможности. Все связывало их: этот вот памятник, эта могила, судьба села, в котором отец начинал то, что продолжает он.