Позиция
Шрифт:
Василь Федорович задумался. Сперва дояркина просьба показалась ему блажью, но постепенно он проникался ее настроением. Женщина она честная, и захотелось ей, чтобы люди почтили ее честный труд. И отозвалась душа, и он укорил себя, что стольких людей обделили они теплом и обыкновенной лаской — слишком официально, слишком сухо, хоть и денежно, провожают людей на отдых и поздравляют со всякими маленькими торжествами и семейными событиями. А нет ничего на свете лучшего, чем принести кому-нибудь радость. И он растрогался:
— Хорошо, Остаповна, устроим вам красивые проводы…
— Оно не совсем и проводы, я, если можно,
— Еще лучше. Отметим эту веху в вашей жизни. Будут и гости, и оркестр, и речь я скажу. Надеюсь, и другие выскажутся.
Василь Федорович после этой беседы даже повеселел. Но ненадолго. Пришла другая посетительница, доярка из Широкой Печи, и стала просить у Грека письмо к знакомому ему директору завода, рекомендацию на работу. Василь Федорович сначала удивился — только начал знакомиться с новыми людьми, но уже знал, что Валя самая лучшая доярка в Широкой Печи, единственная дочь у отца с матерью, и сама хорошо зарабатывает, живут зажиточно. Девушка не отвечала на председателевы вопросы, а твердила одно — дайте письмо. Грек допытывался: может, ей чего надо, может, кто ее обидел, так он защитит, поддержит.
— Трудно работать? Ну, конечно. Потерпи, Валя, скоро построим комплекс, перейдем на односменную работу.
— Я работы не боюсь. — На лице девушки застыло неживое, деревянное выражение: немигающие глаза, стянутые губы, и из них — бесцветные слова.
— Так… какого же черта ты мне голову морочишь! — с сердцем воскликнул Грек. — Ну, где ты еще будешь столько получать? Сто шестьдесят да за выпаивание телят… Да за заготовку кормов… Ну зачем ты поедешь? Или у нас кина не те, или ковры в магазине хуже? Хочешь талон на ковер?
— Не хочу.
— Так скажи мне, объясни, какая у тебя позиция. Что тебе надо? — И шлепнул ладонью по столу.
Может, от того шлепка, от обиды, а может, дошла «до точки», но Валя вдруг заплакала. Она плакала горько, острые плечи вздрагивали, руки, которыми она заслоняла лицо, тряслись: было видно, она хотела сдержаться, да не могла. Василь Федорович растерялся, подсел к ней, положил на плечи тяжелую руку. Он не говорил ничего, а только чуть-чуть поводил рукой, и, наверно, от этого искреннего, успокаивающего движения, от того доверия, которым веяло от руки, худенькие плечи перестали дрожать. Валя утихла, только время от времени всхлипывала и вздрагивала всем телом.
— Ну, что ты? — сказал Василь Федорович и не узнал своего голоса.
В эту минуту он подумал про своих девчат и, забитый всяческими хозяйственными планами, что-то стал соображать. Валя опустила руки, слезливо посмотрела на Грека:
— Мне… двадцать пять. А меня еще никто… никто не целовал. Даже не проводил из клуба. На что мне эти… ковры и шифоньеры. На что, скажите?
Он этого объяснить не мог. Крошил погасший окурок, молчал. Смотрел на Валю. Славная девушка, может, не красавица, но у нее такие ясные, сияющие глаза… А какая работящая! Клад — не жена. Тому, кто встретится на ее пути и не обманет ее надежд, отдаст всю любовь и ласку, заслонит от невзгод, освободит от тревог и хлопот. Ее снедает бессознательная, а верней, и сознательная жажда материнства, ее руки распластываются крыльями, чтобы баюкать младенца. И мешает всему… он, Василь Грек. Перед Василем Федоровичем впервые вот так, резко и обнаженно, предстала ситуация, его роль — довольно неопределенная, так сказать, двойственная: с одной стороны, он должен уговаривать Валю не бросать работу — во имя сегодняшнего и завтрашнего дня остальных сельских девчат, с другой — во имя того же будущего не имеет права удерживать ее. А в конце концов, при чем тут право? Разве оно не на ее стороне?
Грек решительно сел к столу и за полминуты набросал записку директору. Он знал, что завтра к нему прибежит с жалобой завфермой, к нему, а может, и на него, повыше, что, наверно, и сам он будет искать замену Вале, и найти ее будет нелегко, что, похоже, пожалеет об этом, но иначе он поступить не мог.
— Ты ж там смотри, — ни к селу ни к городу грубовато сказал Грек. — В мире хватает всяких проходимцев. А ты девушка честная и чистая…
Она вспыхнула до кончиков ушей, кивнула и, забыв попрощаться, вышла за дверь. А Грек курил и тяжело расхаживал по кабинету. А потом, толкнув кулаком раму, налег грудью на подоконник, уставился в темноту. Он не видел ничего — просто чувствовал, что нужна минутная передышка.
На берегу шалели соловьи. Он послушал-послушал, выпрямился и отошел от окна с уверенностью, что поступил правильно.
Последней посетительницей в этот вечер оказалась Лида Куценко. Она не на шутку удивила Грека своим появлением. Он подумал, что Лида нарочно пришла так поздно, а может, пережидала на скамеечке первых посетителей, помрачнел, сказал с преувеличенной официальностью:
— Сейчас прием по личным делам.
— А я и пришла по личному делу, — то ли вправду непринужденно, то ли играя, молвила агрономша, усевшись на стул и расправляя широкую, слишком пеструю юбку.
Он, как и при первой встрече, подумал, что одевается она не по возрасту, но не сказал этого вслух. Да и, в конце концов, это не имело значения, свои обязанности Лида исполняла, может, и не блестяще, но деловито, не проявляла инициативы, но планов и сроков не нарушала и не потакала плохой работе, и это, по крайней мере пока, устраивало Грека.
— Какое же дело? — решив придерживаться того же официального тона, спросил Грек.
— Нету счастья. Разве это не личное?
Василь Федорович покрутил в пальцах карандаш — собирался записать агрономову просьбу, — положил его на стол.
— В такой мере личное, что, наверно, только от нас самих и зависит.
— А если не только от нас?
— Надо обращаться по инстанциям. Напиши заявление, рассмотрим на правлении, — отшутился Грек. — Выпишем, сколько там тебе надо. Или заменим — картошкой, кормовой редькой…
— То-то и оно, что редькой. Все мы в таких случаях отделываемся шутками. — В ее голосе зазвенела тоска.
— А что тут скажешь? Если это вправду в нас? Есть или нету. Если есть, тогда мы об этом не думаем и не знаем, что оно есть… А нету… начинаем искать. Счастье — это, наверно, когда нас не тревожат вопросы о нем.
— И найти его невозможно?
— Не знаю.
— Почему же тогда говорят: подарил или подарила счастье?
— Эта когда дарят взаимно.
— А украсть нельзя? — В ее голосе уже не было тоски, напротив, там звенело лукавство, насмешка.
И он уже не понимал, что же в ней настоящее.
— За краденое судят.
— Вот как. Ты судья суровый, я знаю.
— Как и всякий председатель.
— Да, да. Ты же и судья, и следователь, и судебный исполнитель. Я помню пшеницу и тех парней.