Позиция
Шрифт:
— Картошку пропалываю.
— И я тоже… насчет картошки дров поджарить. Думала, заманил кого-то в лесок.
Володя тупо молчал, а она в этот момент была жестока и натянута.
— С кем же я… — осмелился наконец он.
— Что, девчат нету? — И шла напролом дальше: — Чего ж ты не женишься?
— А ты… чего? — выдавил он, сраженный ее тоном.
— Никто сватать не хочет.
Он понимал, что это шутка, да еще злая по отношению к нему, пускай никогда ни единым словом не обмолвился он ей про свою любовь, она знала об этом и так. И, обиженный, Володя повернулся, чтобы уйти, но она остановила его:
—
— Ты… ты не смейся, — стиснул он кулаки, и его глаза заблестели. — Если уж я… если сосед…
— А я не смеюсь. — Ее твердый, точеный подбородок был вздернут кверху, и на лице застыла решимость. — Ты бы взял меня?
У Володи перехватило дыхание. Он смотрел в Линины глаза, в пугающую глубину, но смеха там не было.
— Не хочешь сказать…
— Да я… Ты… зачем! — все-таки не верил он. И сразу рванулся к ней — телом, взглядом, всей сутью. — Ты же знаешь.
На ее лице не дрогнула ни одна жилка.
— А может… Я была… с кем-нибудь?
— Ну… и все равно.
— И будешь мучить, упрекать…
Ему казалось, он понял все.
— Я… я бы тебе под ноги кожухи стлал.
— Пойду по ним. Нет, не было у меня ни с кем… ничего серьезного. Ничего…
На секунду настала неловкая тишина. Володя просто не знал, что ему делать. Все случилось так неожиданно… Надо было сказать что-то — много, все, что носил в себе так долго. Подойти бы к Лине, обнять ее или хотя бы засмеяться счастливо, а ему не хватало ни слов, ни смелости. Он просто не представлял, как обнимет Лину. Стучало, как молот, в груди сердце, и что-то кричало в нем: «Моя, моя», — а головой все не мог поверить, и далеко, будто в клейком тумане, шевелилась некая вялая мысль, что все случилось слишком трезво, заданно. Тогда он спросил:
— Скажи правду: вы поссорились?
— Зачем тебе? А может… Видишь, ты уже начинаешь допрос.
— Не буду. Слово даю. Пускай меня… трактор переедет, — осмелился он на шутку, и это сломило лед.
— Ты меня и в сельсовет на тракторе повезешь?
— Я найму… сто машин.
— Не надо. Не хочу… На твоем мотоцикле. Как когда-то в лес. Вдвоем. И чтобы шарф у тебя на шее летел мимо моего лица.
— Лето ведь.
— Ну и что же. Легкий шарф. И больше ничего. Ни цветов, ни лент. В это же воскресенье. Приходи сегодня вечером.
— Лина, я не понимаю… Это как-то… Ты расстроена, и потому. Пойдешь, помиришься… Тогда мне невозможно будет…
— Нет, я решений не меняю.
— Если это месть… — Он даже испугался своих слов и того, что может ими перечеркнуть все. Беспомощно оглянулся.
— Я знаю тебя… вечность. Но… меня спасать нечего. Если ты…
— Лина, я тоже люблю тебя целую вечность, — с болью вымолвил он.
— Ну, тогда что же?
И была такая далекая, что ему стало страшно. Еще дальше, чем до этого разговора, холодная и неприступная и такая дорогая, что ради нее он был готов на все. Может, и на смерть.
Она видела это. Но не сказала ничего, повернулась и пошла. Она была уверена только в одном: расквиталась, — а только этим она сейчас и жила.
А Володя кинулся к трактору и так чесанул по бороздам, что бурьян полетел вместе с картошкой-саженкой. Он не замечал ничего, он что-то кричал, хватал рычаги, и трактор мотался, как пьяный. Володей овладела такая радость, что он мог не только картошку или бурьян, а весь лес снести. Вздымалась пыль, трещал на зубах песок, а он в этой туче распевал, как сумасшедший. Порой его что-то останавливало, он трезвел, пугался, а потом вспоминал все и опять сходил с ума. Конечно, он не мог не понимать, что Лина кинулась к нему неспроста, что между нею и Валерием что-то случилось, но ведь она дала слово! А больше ему ничего не надо. И Валерию он ничем не обязан, тот не спрашивал совета, когда переходил ему дорогу к Лине. Володя еле доработал до вечера и еле дождался, пока мать подоит корову. Не терпелось поделиться радостью, да и как можно скорей сообщить матери, ведь до свадьбы оставалось три дня. Про Володину будущую женитьбу они никогда не говорили, стеснялись, догадывались оба — мать о его любви к Лине, а он про то, что ей это известно, даже когда соседки заводили об этом разговор, мать отмалчивалась. Хлебнула на своем веку немало, сын пока что принадлежал только ей, уважал ее, а там будь что будет.
Пока мать убиралась, Володя помылся в кадке, в «ванной». Так они называли каморку возле кухоньки. Володя вправду когда-то собирался поставить там ванну, даже сделал водослив и целился на колонку, но не хватало времени — и энтузиазм испарился. Он и так собственными руками, без чьей-либо помощи, поставил эти хоромы. Семь лет возводил из толченого ракушечника, который навозил из Чернигова с фабрики пуговиц, стены — по одной закладке в субботу и в воскресенье, после работы, только крышу помогли поставить плотники.
В селе горячего душа нет ни у кого, но теперь, подумал Володя, надо устроить. И вообще надо менять весь уклад жизни. Так перебирал мысли, шествуя через «анфиладу» комнат (Линина шутка) к шкафу за праздничной одеждой. У них и вправду «анфилада»: три комнаты друг за другом, крашеные полы и крашеные стены, две постели с горками подушек, на которых никто никогда не спит и покрывала не перестилаются, а живут сын с матерью, как и все сулакцы, в кухоньке. Там стоят два старых топчана, днем мать надевает на подушки парадные наволочки, а на ночь снимает.
А вот Греки живут иначе. Эти Греки — у них все не так, лучше, по-городскому. У них и мебель городская, и книжки, и картины. А их картины мать купила в Чернигове на толкучке по десять рублей за штуку. Валерий, когда увидел, даже за живот схватился от смеха, особенно его развеселила одна: казак на резвом коне над речкой, а из речки вынырнула то ли девушка, то ли русалка, тянет за уздечку коня с казаком в воду, конь упирается, бьет копытами, а казак растерялся. Володя как вспомнил хохот Валерия, загорелся обидой, больше, чем тогда, когда впервые услышал его. Но в голове мелькнуло, что и Лине эти картины будут не по нраву. «Надо купить в культмаге. Там дешевле».
Мать процедила молоко, выполоскала ситечко, набирала на завтра в чугунок мелкую картошку, и Володя, так и не дождавшись, когда она освободится, ляпнул:
— Мама, я женюсь.
Она вздрогнула, а потом засуетилась по кухоньке — маленькая, сухонькая и легкая, как сухарик, наконец смела со скамейки тряпкой свекольные очистки и села. Захлопала белыми ресницами, не осмеливаясь спросить, на ком.
— На Грековой Лине, — поторопился он сказать.
Она все молчала, мелко-мелко дрожа ресницами, разглаживала на колене цветастый фартук.