Позиция
Шрифт:
Машина бежала полевой дорогой, по обе стороны которой стояли зеленые, уже с проседью, ячмени, кое-где они полегли, серо-зеленые колтуны портили вид. Ячмень сорта «эльгина», сам его заводил. Полег, а колос еще не набрался. И рожь рослая. Но какая-то малоколосистая. Миновал поле, выехал к лесу, на луга, стало просторней, светлей на душе, орошенной молодыми воспоминаниями. Все с годами изменилось, и только здесь, в этих глубоких долинках, тальниках и травах, осталось что-то таинственное, повитое очарованием. Тут прошло детство, особенно запомнились вечерние костры косарей — они брали его пасти лошадей, — таинственный голос филина в темном лесу, фырканье коней, рассказы про партизан. А в рослой осоке, на купинах, утки да кулики, а в чистых, заросших кувшинками озерцах — красноперые окуни, которые жадно брали наживку после дождя. Он ощущал странное несоответствие — спешил перестраивать село, наводнить машинами эти поля и луга, разграфить их, как лист школьной тетради, а душа невольно тянулась к тишине, к древнему, вечному, не примятому ногой, к тайне и первозданности: в нем
Луга здесь неровные — долинки, прогалины, маленькие кочки меж кустами, их косили косами, как в старину, звон мантачек, переклик голосов возвращали в давнее, полузабытое.
Где-то за кустами звенел свежий женский смех — искренне, весело и немного призывно. В ответ позванивала мантачка, и тоже не просто, по-деловому, когда косу держат рукой и звук приглушен, а громко и в каком-то игровом ритме. Наверху, над Грековою головою, стоял легкий шум, ветер пошевеливал листву высокого ольшаника, и лопотали березки, и мелькали внизу, в траве, солнечные блики. Под кустом бересклета росла ежевика, он отломил веточку. Ягоды были еще кислые, терпкие. Солнечный луч играл на них, и они искрились, как самоцветы. И в глазах молодого косаря Гната тоже играли искры, от солнца, от девичьего смеха, от полноты жизни, от доброй матери.
Василь Федорович взял у него косу. Разулся, скинул рубашку, поплевал на ладони. Шарх — и вогнал косу носком в купину. Засмущался, подтянулся, налег на пятку — шарх, шарх, — и высокая, зеленая смолянка вперемешку с бурьяном, что белел большими, похожими на цвет моркови кистями, ложилась тяжелым пластом. Ноги грузли в мягком мху, щекотала и покалывала щиколотки свежая стерня. Трава была густая, в росе, он подсекал ее легко, легко кидал «на стену» и на покос, с удовольствием отмечая, что в руках еще есть сила, что гоны его еще длинные. Уверял себя, что молод и силен, потому что знал: это совсем не так.
«Может, и не так, но мотор работает и клетки не до конца отравлены шлаками, хотя их и набралось немало», — огрызался грубовато, почти самодовольно.
Почувствовал, что вспотел, но было приятно, что коса подчиняется ему, что ручка у него не уже Гнатовой, хотя тот и молодой, тракторист, и грива меньше, и трава ложится ровно. Он любил косить, любил и другие работы. «Я все умею — не пропаду». Был хорошим плотником и за это держался, прятался, как за высокий вал. Хотя ему словно бы ничего и не грозило, но запасную площадку для души всегда надо иметь. Есть такие, что впиваются в должность, как клещ в тело, у них можно вырвать руководящий пост только с жизнью. А разве можно так! (Это уже началась невольная полемика с комиссией, которая, как он понимал, приехала неспроста.) Куковала кукушка, но куковала, только когда он косил, а когда переставал — переставала и она. Эта диковина его развеселила.
— Дядька Василь, хватит! — крикнул Гнат.
Не «Василь Федорович», а «дядька Василь», это и льстило и чуть-чуть обижало. А орел — пятно пота на лопатках — сел рановато. Мелькнуло в голове, что от физической работы он отвык, что, если бы так целый день — вряд ли потянул бы, что получать и давать указания все-таки легче, да и когда даешь — как бы утверждаешься в своем преимуществе, а когда получаешь от высокого начальства — тоже поднимаешься в собственных глазах. Мелькнуло — и исчезло, растаяло в травах, в воркованье горлицы, в шорохе косы. Труд, чистый ручей, смывает горечь с мыслей. Он бесконечен, как ход колеса. Его колесо — это его колесо, он смастерил его сам, и смастерил основательно. Поле, луга, сев, косовица — вечный хлеборобский уклад, и новые машины — все это его. Как и чистый девичий смех и воркованье горлицы. Он ими никогда не натешится, он просто не думает об этом. Но не мыслит ничего иного, и не манят его чужие края. Вон за холмом на шляху мчатся машины. Шлях помечен цепочкой молодых тополей, белые, синие, красные пятна мелькают между ними. Василь Федорович засмотрелся в ту сторону. Все туристы едут. Куда и зачем они мчатся? Надоел родной край? Хотят побольше увидеть? Но дело в том, как смотреть. То, что промелькнуло перед глазами, не сделало тебя лучше, да и, в конце концов, радости в этом мало. Пронеслась речка, церковь в окружении елей на горе — ездок на миг притормозит, спросит, что за село. Чтобы потом сказать: видел в Козельце церковь, построенную Растрелли. А он, может, из машины не выходил или вышел, чтобы пробежать взором табличку. (Именно так гордо перечисляет всяческие музеи да дворцы Дупель-Пусто.) Турист тоже прочитает табличку перед мостом, на которой написано: «Десна». А постиг ли он эту речку? Подумал ли, что она означает для этого края?
Василь Федорович хотел остаться здесь до вечера, но явился Любка и с тайным ужасом уведомил, что его ждет Куница. Но и после этого Василь Федорович не сразу сел за баранку — пообедал с косарями. Они ели, сидя на разостланном брезенте, а Любка бродил по покосу, словно проверял, хорошо ли выкошено, хотя и забыл, как косу в руках держат. Он к компании не подсел, косари над ним незлобиво потешались, а он поглядывал на них свысока. «Что вы знаете? Покосы да навоз! А «Медного всадника» видели? Да и не слышали небось, что есть такой? Все вы, вместе взятые, знаете пять процентов того, что знаю я! А кто из вас способен составить докладную?»
Но, кроме пренебрежения, на его лице сегодня выражались еще неуверенность и волнение. На что Василь Федорович не обратил внимания — и совершенно напрасно, — потому что если бы обратил, то Любка, наверно, рассказал все как на духу. А терзаться Любке было из-за чего. Когда последний раз он ездил на житомирские карьеры за плитами для мемориала, то возил туда на продажу картошку. Посылал его Грек и сам выписывал накладную, которую Любка по возвращении должен был соответственно оформить. Но накладную он потерял. Может, потерял, а может, ее украли вместе с портфелем. Шофер посадил в кабину женщину с ребенком, а Любка лег на картошку, на соломенные маты, положив портфель рядом, а когда проснулся, его не было. Такое с ним приключилось впервые в жизни, и экспедитор не на шутку перепугался. Но не возвращаться же с Житомирщины на Черниговщину за накладной! Картошку продал на базаре, а за плиты рассчитался наличными. Когда Степан Карпович вернулся в Сулак, Грек был в Чернигове на совещании, а Любка доложил обо всем Куриленко. Но тот даже не дослушал до конца: «Плиты привез? Ну и ладно». Степан Карпович знал: подобные финансовые нарушения допускаются в богатых колхозах, иной раз случаются и у них, и успокоился. Но бухгалтер сельхозотдела, который приехал с Куницей, сразу заметил непорядок в расчетах за плиты, и Куриленко вызвал экспедитора. Любка напомнил ему о давнем разговоре, но Куриленко только пожал плечами: «Ты мне сказал, что отдал квитанцию Греку? Он же тебя посылал?» — «Посылал-то он…» — попытался объяснить Любка. «Ну вот так и скажи. Василь Федорович — председатель колхоза, а с тебя какой спрос».
В первый момент Любка даже не сообразил, куда клонит Куриленко, а потом испугался. Он понимал, что выхода ему не будет ни с какой стороны, и прикидывал, откуда грянет гром послабее. Прикидывал и паниковал, несколько раз порывался заговорить с Василем Федоровичем, но тот молчал. Любке было трудно ему признаться еще и потому, что он знал: должность экспедитора — последняя в его жизни, может быть, последняя и эта поездка в председателевой машине, и не мог с этим примириться. Он уже давно не просто жил, а исполнял некую роль, на которую сам себя обрек, слишком он любил всякую таинственность, приказы сверху, кампании, отдавался им целиком, чувствовал себя причастным к чему-то великому, и это поднимало его в собственных глазах. Теперь всего этого не будет, и станет он обыкновенным Дупель-Пусто, над которым издеваются и трактористы и доярки. Может, покаяться? Василь Федорович — человек справедливый, простит. Но в этом месте Любкина мысль переключалась «на другой канал», как говаривал Грек. Слишком значительной была комиссия, слишком круто она взялась за дело, и неизвестно, как это повернется. Не случайно Куриленко подсказывал ему путь, намекая, что в перспективе Любка не прогадает.
Любку мучила совесть и пугал гнев председателя, и думалось ему, что за такую мелкую провинность, как потерянные накладные на несколько тонн картофеля (хоть бы этих накладных не было вовсе), Грек большого нагоняя не получит, а его она утопит окончательно. А может, и Греку не вывернуться на этот раз? Любке удалось подслушать кусочек разговора Куницы и Куриленко. Куница спрашивал о разном, больше всего про мемориал. Пробивной, крепкий хозяин Грек, но, может, теперь эта самая хозяйственность станет ему капканом?
Для Любки все кончилось до смешного просто. Грек сказал, что действительно брал у него накладные, но куда-то дел, не помнит. Наверно, его обманула Любкина пунктуальность, а может, просто взял на себя вину Степана Карповича, не захотел заниматься мелочным расследованием, так как посмотрел на экспедитора довольно выразительно. Но это было уже на другой день. А сегодня он водил гостей-ревизоров по хозяйству, а потом заперся с ними в кабинете, но Любку туда не пригласил.
С Куницей Грек поздоровался спокойно, деловито, Семен Иванович даже блеснул золотым зубом в улыбке, и только что-то неуловимое, как тонкий звук в темноте, скользнуло между ними. Круглое, мягкое лицо, круглая улыбка, кроткий взгляд. Может, Куница и вправду все забыл? Ведь от природы он человек незлобивый. И наверно, мог бы забыть, если бы его не пугало другое: всем своим существом он улавливал, он чуял угрозу себе. Семен Иванович затаил неприязнь, он даже сочинил какой-то комплимент Греку, но Василь Федорович не сомневался в его истинных намерениях. И только не мог угадать, приехал ли Куница по доброй воле или это чья-то хитрость. Ратушного сейчас нет, он лечится на Кавказе. Может, это обычная проверка? Но и тогда Семен Иванович будет подбирать факты не беспристрастно. Он уже не может быть беспристрастным. Ему не по нутру методы руководства председателя «Дружбы», он прирос к своей должности, не может что-то менять, что-то ломать, искать и перестраиваться. Зачем? Все так удобно устроено. Он сам приложил к этому руку. О какой новой ступени говорит Грек? Разве старая не годится? А новая… Ее очень трудно освоить. Там перегрузки, там неизвестность. Старая ступень рассчитана точно. Инструкции, параграфы, пункты. За годы руководства он выучил их наизусть и действует согласно им. Взять хотя бы травопольную систему. Ученые мужи разработали ее полно и всесторонне, а Грек говорит, что она ему не подходит. И подбивает на это других. Всем подходит, а ему нет. Так неужели Семен Иванович не сможет доказать необоснованность этих Грековых утверждений? Спокойно, аргументированно? Он знает: его поддержат. Те же председатели колхозов, агрономы. Не все, но многие. А потом эти нарушения, это своеволие Грека. Семен Иванович просто убежден, что нарушение есть. Ну, у кого из председателей колхозов их нету? Вот хотя бы с памятником, который в Сулаке называют мемориалом. На него потрачены громадные деньги. Грек говорит, что это, мол, память навеки. Оно так… Но какие перерасходы! Кроме того, Грек хочет что-то утаить… Но этого не утаишь! Люди сигнализируют. Недавно пришли еще два письма. Одно анонимное, а другое — подписанное «Голуб».