Позиция
Шрифт:
— Видим, как живут.
Родион Голуб хитро усмехнулся. Не ожидая приглашения, допил рюмку, закусил квашеным яблоком — оно прямо хрустнуло у него на зубах — и вдруг ни к селу ни к городу спросил:
— Товарищ председатель, какому мужику вы больше верите, сытому или голодному?
— Не понимаю, к чему это? — развел руками Грек. — Сытому или голодному?
— Смотрите в корень.
— Корень чего?
— Жизни.
— Кушай, Родион, кушай, — подчеркнуто угощал Неделя. — Угощайся. В корень смотришь.
Василь Федорович прощупал оппонента острым взглядом, он понял ход мысли Голуба, его охватило любопытство, решил уточнить:
— Какому или у какого?
Голуб подумал.
—
— Я верю, — твердо сказал Грек.
— Ну и… сколько разов обманывались?
— А надо ли жить, если не верить?
— Живут же. Сами видите Еще и как сладко. Правда, не все.
Они вышли на улицу, оставив во дворе обиженного, недоумевающего хозяина. Грек прищурился и спросил:
— Не разберу я тебя, Родион. Ты какой-то…
— Какой?
— Как это… ну… рыба-колюшка — наконец нашел он слово. — Завелись было в нашем пруду. Такая маленькая, а плавники — как иголки. Ни щука ее не берет, ни окунь.
— Вот-вот, — почему-то обрадовался Тромба. — Ни щука, ни окунь.
— Но ведь выедает всю икру в пруду. Ни карп, ни карась не водятся.
— Э, это вы напрасно, — сказал Голуб. — Я икры не ем. — И показал большие, чуть желтоватые от табака зубы: — Разве что кабачковую.
— А что же ты ешь? Какая твоя функция?
— Моя функция? Ну, как бы вам… — И поскреб пятерней затылок. — Когда-то в лесах, как и теперь, водились олени, и козули, и вепри. Но они были здоровей. Потому что их гоняли, и они не обрастали салом.
— Так ты, хо-хо, — захохотал Грек, — сделал своей функцией сгонять лишнее сало? А ты мужик не в затылок битый. А только… Забрал ты себе в голову…
— Ничего я не брал, — неодобрительно и сухо ответил Тромба.
— Такая твоя природа?
— Не знаю. Может, и природа. Живу, как живется, как бог на душу положит. А вы мне не даете.
— Я не даю? — удивился Грек.
— А как же.
— Так разве можно жить, как кому вздумается?
— А почему бы и нет?
— Так ты же живешь в обществе. А что, если все начнут: тот в луг, тот в плуг?
— Ну, уж коли все начинают в одну дуду играть…
— Кто все?
— Весь свет.
— Вот так номер. При чем тут свет?
— А при чем я? Мне ваша дуда, простите, не подходит.
— Почему не подходит наша дуда? — остро прищурился Грек.
— Не наша, а ваша лично.
— Моя?
— Ага.
— Все равно не понимаю. А хотел бы понять. Ты объясни.
Голуб понурил голову, шаркал ногами.
— Я… наверно, не смогу объяснить. А только…
— Что только?
— Ну вот… Вы меня на работу отправляете, вы меня штрафуете, а я не знаю, имеете ли вы на это право.
— Вот так вот?
— Да, право! Вы забыли, что и у меня батька был… И его обгорелые кости лежат в этой яме у леса. Если бы он был жив, может, и я имел бы образование. И командовал. А вот…
— Но ведь и мой батька…
— Не знаю. Мой не служил в комендатуре.
Голуб круто повернулся и пошел в уличку направо. А Василь Федорович так и остался стоять посреди дороги. Долго тер лоб и не мог прийти в себя. Он даже растерялся, даже шагнул вслед за Тромбой. И остановился. Что он ему скажет? Ведь все уже сказано. И у него нет слов, чтобы разуверить кого-либо. И он подумал, что если ему в таком пекле жить до конца дней, то это жестоко и несправедливо.
Собирались сыграть свадьбу скромно, но разве можно в селе не позвать родичей, соседей — с обеих сторон сошлось больше полусотни душ. Столы ставили у Греков в саду — старом и уютном, — а миски с холодцом и горшки с жарким носили и из Грековой хаты, и по меже от Огиенков. Наставили, что некуда было приткнуть солонку. И Василь Федорович долго держал ее в руке.
Еще раз оглядел стол, заметил скопище бутылок с дорогими этикетками в верхней его части, куда планировали посадить самых почетных гостей, раздвинул миски и расставил бутылки с коньяком и шампанским по всему пространству.
А молодых все не было. Поехали на мотоцикле в сельсовет и до сих пор не вернулись. Уже несколько раз, значительно поджав губы, к мужу подходила Фросина Федоровна, уже и гости томились возле ворот, а грохота мотоцикла не было слышно.
Наконец затарахтело, и не от села, а с поля и на бешеной скорости в уличку влетела сине-красная «Ява», а на ней молодой и молодая. Лина соскочила с мотоцикла и подбежала к дядьке. Ему было особенно приятно, что она к первому подбежала к нему, неумело прижал ее к себе, поцеловал в лоб, и она вздрогнула всем телом, вспыхнула. Но сразу же тряхнула головой, ухватила под руку Володю, пошла к свадебному столу. Грянули музыканты, заплакала Христя Огиенко, и тяжелое зерно осыпало молодых. И все пошло по издревле заведенному кругу, разве что без кадки и «сороки» — рубашки новобрачной, выброшенной из-за занавески, да в честь гостей пили не так, как заведено в Сулаке, — Василь Федорович категорически запретил принимать подарки деньгами. А за молодых пили да пили, словно заметили, что их поцелуи слишком холодны, слишком сухи, и кому-то хотелось их поджечь.
Молодая была веселой. Так, по крайней мере, казалось гостям и, может быть, ей самой. Ей хотелось то плакать, то смеяться, она была возбуждена и натянута, как закрученная струна, много пила, много танцевала, и это смущало Володю. Он слышал, как Фросина Федоровна прошептала Лине, что молодой плясать не полагается, его тоже немного сердило, что она идет в круг со всеми, и он одобрял тещин совет, но сам не сказал ни слова. Волновало и даже беспокоило, что все парни оказывают ей особое внимание, в котором крылись почтительность, и намек, и восхищение, в этом свадебном водовороте она принадлежала как бы не ему, а напротив — отдалялась от него. Он думал о том, что так и не сказал Лине главного — не сумел хоть на время перетянуть ее к себе, нисколько не стал ближе к ней за эти три дня и не представлял, как они пойдут в свадебную комнату. Он должен был ей что-то пообещать? Но что? Она и так знает, что он готов для нее на все.
Включили свет. В густом яблоневом саду загорелись лампочки, вокруг них закружились мотыльки, казалось, они тоже вились в своем свадебном танце.
Володя покосился на Лину. Она сидела раскрасневшаяся, задыхающаяся, но снова такая же строгая и недоступная, как и раньше. Четкие губы были стиснуты, тонкие нервные брови еле заметно вздрагивали. Не видит его, где-то далеко-далеко… И он запечалился. А тут еще тихий грустный напев с того конца стола.
Она и вправду была не с ним. И только когда смолкла песня, с ужасом заметила, что думает о другом, что даже в этот вечер ведет с ним трудную, отчаянную борьбу, что-то доказывает и не может доказать. Сразу ее словно обдало холодной водой, и все предстало в трезвой ясности: уляжется свадебный вихрь, и пойдут они с этим большим, может, и добрым, но чужим и нелюбым хлопцем по меже к его хате, и это на всю жизнь. С ужасом подумала про наступающую ночь и утро, почувствовала себя беззащитной и несчастной, никому не нужной, никем не любимой. Сорваться, убежать? Куда? Выплакаться перед отцом, попросить у него помощи? Но чем он поможет? Разве она не сама… будто продала себя. Да! Продала себя из мести? А кому она отомстила? Кто знает об этом? Никто. Никому нет до нее дела. Они пришли сюда, чтобы поесть, выпить, поговорить о своем…