Позиция
Шрифт:
Василь Федорович с ожесточением погасил лампу. «Спать, спать». С некоторого времени он стал прятать такие мысли в дальний ящик.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Христя проснулась давно, но не вставала. Вертелась с боку на бок, старый, расшатанный топчан под нею скрипел, и она мысленно ругала Володю. Сколько раз просила, чтобы позавинчивал гайки (теперь все на гайках), а он ухом не ведет. Наверно, она сердилась не только за это. И не столько сердилась, сколько беззвучно его поучала.
Ну разве можно так потакать жене! Смотрит на нее, словно теплой водичкой поливает, словно нянчит на ручках. Христя за весь свой век такого не видела от мужа. А Лина ведь уже не девушка, жена. Она тоже все это примечает.
И тут ее мысль бежала дальше, в недра семейной жизни: станет Лина настоящей женой Володе, хозяйкой в хате, которая уважает своего мужа, варит ему еду, высматривает, когда он придет с работы? Повизгивал кабанчик, петух охрип, кукарекая с утра пораньше, у Христи даже сердце заболело, а невестка разлеживалась. «Вот такая она хозяйка. Хотя Грек и крутой человек, а дочек жалеет… В роскоши росла, не приучена к хозяйству…»
В этот момент и прошлепали босые ноги мимо кухни. Лина выпустила курей, бросила вчерашней привядшей ботвы кабанчику и уже потом вытащила из колодца ведро воды, налила в умывальник. Христя спохватилась, почувствовала вину перед невесткой. Утро едва тащилось сквозь верболозы по долине, роса, как седой иней, лежала на картофельной ботве.
— Что, дочка, сварим на завтрак?
Это Христин «пунктик», как говорил Володя, раньше с этим она каждый день цеплялась к сыну, теперь — к его жене.
— Да все едино, — ответила Лина.
Вышел Володя, стоял на крыльце, готовый броситься на защиту Лины, выхватить из ее рук работу. Мать неодобрительно покосилась на него.
— Поспал бы еще. Тебе же к трактору.
— Не хочу.
…Только-только проснувшись и не увидев Лины на кушетке с высоченной спинкой и подлокотниками (они спали отдельно, скрывая это от матери), он чего-то испугался и выскочил во двор. Знал, что Лина никуда не делась, вон ее туфли и платье, и все-таки каждое утро пугался. Видел, что ей немилы его объятия, его несмелые, просящие прикосновения, чуял холодок Лины, от которого, наверно, страдала и она, хотела перебороть и не могла. Она всегда нравилась ему. Но чтобы обнять ее и поцеловать эти губы… он умирал от одной мысли об этом. Сколько переживал, что кто-то ее целует, провожая домой, даже закипал злостью, хотелось сделать ей больно, а при встрече молчал или бормотал что-то невнятное. Теперь все это кончилось. Лина — его жена. Но от этого мало что изменилось. Он переживает это больно, он догадывается, что всю жизнь ему придется бороться за нее. И боится, что она никогда не привыкнет к своему новому дому, к нему, к его матери. И не знает, что ему сделать, чтобы изменить ее, привлечь к своему сердцу. Он был готов на любую жертву, только чтобы она посмотрела на него прямо и открыто, как когда-то смотрела на Валерия. Может, было бы лучше, если бы она ссорилась с ним, отклоняла его услуги, но она со всем соглашалась и на все его вопросы говорила: «Как хочешь».
«Я хочу, чтобы ты полюбила меня», — как-то мелькнуло у него в голове, но он не сказал этого вслух, потому что знал бессмысленность такой просьбы.
Володя хорошо понимал материны намеки, и скрытые поучения, он не стремился властвовать, руководить, ему было довольно Лининой улыбки, ее доверия.
Завтракали картошкой с салом, со свежими огурцами. Он сам, закатав брючины, рвал в густой ботве. Это были первые огурцы со своего огорода, совсем не похожие на те большие, кривые, без вкуса и запаха, какие выращивают на гидропонике. А эти твердые, холодные, в пупырышках, некоторые с присохшими цветочками, хрустели и распространяли на удивление тонкий аромат. Ели и молодой чеснок — сначала перья, потом стебель и только после — головку с маленькими зубчиками. Все это: и огурцы, и чеснок — он рвал для нее, это видела мать и не замечала Лина.
— Вкусно? — спросил. — У вас так вылущивают зубочки?
«У вас» — это у них, у Греков. Она очень часто говорила «у нас», и Володя не обижался. Наоборот, иногда спрашивал, как, по ее мысли, будет лучше.
Лина с тоской поглядела в растворенное окно и вдруг вскочила и выбежала в сад. Оттуда донесся ее приглушенный плач. Мать посмотрела на сына, а он опустил голову и молча поднялся из-за стола и чуть ли не впервые подумал, что слишком дорого обходится ему любовь.
Они вместе с матерью вышли со двора. Лина сегодня оставалась дома. Он так ничего и не сказал ей. Не осмелилась что-нибудь сказать и Христина, ступила несколько шагов, остановилась, суровая и молчаливая. Лина поняла: свекруха не хотела, чтобы соседи видели невесткины слезы. Лина вернулась в хату и там дала себе волю. Сердце ее резало отчаяние, она уже поняла, что не обживется, не обвыкнется никогда, что эта хата, этот двор, этот сад останутся для нее чужими навеки, что она никогда не полюбит Володю. А его сочувствие и доброта еще сильней карали ее. Она чувствовала двойную вину, она жалела его и почему-то сердилась на него, хотя и понимала, что это глупо. «Ну что, что я натворила! Куда мне деться, где искать спасения? Какая же я… несчастная и никому не нужная». Теперь ей больше, чем когда-либо, казалось, что она была чужой у Греков, что они давно хотели выпихнуть ее замуж и теперь небось радуются, что избавились. Вот только Зинка, младшая, каждый день прибегает, не вылезает отсюда, она еще наивна и не рассуждает. Линино сердце наливалось ревностью, и она чувствовала, что готова причинить Валерию зло, которого он не забудет до смерти.
По дороге в школу заскочила на минуту Зина. Лина услышала во дворе ее мелкие шажки, торопливо вытерла слезы и принялась убирать постель. Зинка щебетала, показывала альбом — вчера учитель позволил им нарисовать, кто что хочет, и Зинка нарисовала свою хату и возле нее всех: отца, маму, себя, Олю и Лину. И у Лины снова навернулись на глаза слезы. Сунула Зинке в желтый ранец шоколадный батончик, который Володя принес ей вчера, выпроводила из хаты — малышка могла опоздать. Но как только убежала Зинка, прибежала Тося. Ей не терпится почесать языком, ведь с его кончика слетела тайна, из-за которой случилось Линино замужество, и ее подмывает поговорить об этом.
— Чего ревела? — допытывается Тося. — Из-за свекрухи?
— Свекруха… как свекруха.
— Небось вспомнилось, ага? А его нигде не видно.
— Кого «его»? — спросила как бы равнодушно, а сама, поливая цветы, пролила воду из глечика — тряслись руки.
— Валерия. Баламут он. Хотя… может, и не совсем баламут. — И Тося прикусила язык.
Беленькая, пухленькая, она сейчас была похожа на хорошенькую домашнюю кошечку, которую так и тянет погладить. В ее глазах светилось столько участия к Лининой судьбе, что Лина не выдержала:
— Не знаю… А только, Тоська, ни за что не выходи… пока не полюбишь по-настоящему.
— Как это по-настоящему? — Ив глазах у той загорелись огоньки.
— А так. Ну, чтобы… чтобы все, до чего дотронется тот человек, становилось твоим. Чтобы душа болела и мучилась за него. Чтобы не было на свете, чего бы ты для него не сделала. Чтобы могла убить за любовь.
— Ой, что ты! — вскрикнула Тоська. — Чего болтаешь? Где ты такую любовь видела?
— А твой Костя… Ты же говорила…
— Мой Костя. — При слове «мой» Тоська как-то забавно, то ли пренебрежительно, то ли боязливо выпятила губы. — Только кто подойдет ко мне на танцах — сразу по морде. И его… и меня. Никого не подпускает. А я, может, за Мишку пошла бы или за Сергея. Так он же…
— Как это за Мишку или за Сергея?
— А чего, оба хорошие парни. Не кривые, не слепые, пьют мало. Миша «Москвича» купил.
— Как же так можно — за Мишку или за Сергея?
— А ты сама… — и вспыхнула.
Лина опустилась на стул.
— Что я… Ты же мне все и выложила. Мы с Володей с малых лет… И он такой… одним словом, хороший. И мне грех на него обижаться. А Валерий… Я его ненавижу. Больше всего за то, что когда за мной ходил, про всякое такое высокое рассуждал. Увидела бы его… Я бы ему сказала… Нет, не сказала бы ничего. А только… чтоб знал он, из-за чего я. Не слышала, они с Райкой не расписываются?