Правда и кривда
Шрифт:
— А потом из турецкой неволи попал я в немецкую — в окружение раз и второй раз попал. Правда, вырвался из мешка на вашем Подолье. Ну, здесь я уже знал, что делать: за обе неволи мстил извергам.
— Партизанили?
— Партизанил. Командиром отряда стал. Трижды мою голову фашисты оценивали, и так оценивали, что некоторым нашим дуракам даже завидно стало, — глубокая печаль и обида мелькнули в глазах Заднепровского, и он едва сдержал стон.
— Что же случилось с вами? — забеспокоился Марко. Он уже понимал,
— И сам не знаю: или это начало беды, или только коварство тех слов, которые бьют под сердце, а самого сердца не прокусят. Да не будем об этом! — понурился мужчина, прижал к груди кобзу и так ударил по струнам, что где-то в церковном закоулке проснулся, испуганно пискнул воробей и полетел за алтарь. Заднепровский провел его взглядом и, отвечая своим мыслям, вымучил улыбку: — Такое бывает: можно подумать, что над тобой божий дух махнул крыльями, а то обычный и к тому же вредный воробей. И смотри, куда полетел, — в алтарь, чтобы и там нагадить. У вас, Марко Трофимович, тоже когда-то был такой воробей?
— Да всего было, человече добрый, — задумчиво взглянул на учителя. — Жизнь — не шелковая травка, на которой ног не наколешь. Есть в ней и воробьи, есть и похуже создания. Если подумать, каждый человек имеет свою гадюку, но имеет и своего лебедя, какое-то время или всю жизнь поднимающего его на своих крыльях.
— Хорошо, Марко Трофимович, очень хорошо сказали. Таким я вас и до встречи представлял: душевным мужчиной, сельским интеллигентом, сельским энциклопедистом.
— Да что вы, — отмахнулся рукой. — Не передавайте, Григорий Стратонович, кутьи меда.
— Нет, не передаю. Разве же я не слышу, какой только язык у вас!
— Язык как язык — от людей и книг взятый. Правда, в других книгах очень боятся язык нашего деревенского жителя до уровня хотя бы какого-то слесаря дотянуть, будто это угрожает рабочему классу или интеллигенции. — И чтобы не говорить о себе, спросил: — Не обижают вас, Григорий Стратонович, в нашем селе?
— Да, кажется, пока что я больше кое-кого обижаю. Безбородько жалуется, что строительством школы жилы из него выматываю.
— Из него не очень и вымотаешь. Строитесь-таки?
— Строимся с грехом и скрипом. Денег нет, материалов маловато, только и живем — надеждами… Скорее бы уж скрутить голову фашизму. Как хочется произнести, услышать над всей землей святое слово «мир»! Тогда, кажется, и в завороженный мир по-иному будешь входить.
— Это правда… Нашли же вы в этом завороженном мире свою Оксану?
Заднепровский нахмурился, помолчал, для чего-то потянулся к Шекспиру, но снова положил книгу на поставец.
— Нашел, лучше бы и не находил… Она вышла замуж за учителя, перетянула его в то междуречье, где появляются
— Чего вы?.. Я не знаю вас.
Я пришел к ней хоть, как говорят, с разбитой, но с любовью. Пока я доискался Оксаны, пока дожидался ее во дворе и в хате, мою любовь разрушили и скороспелый брак, и удойная корова, и достойное хрюканье свиней, и даже розовый бант на гитаре. И все равно хотел хоть посмотреть на свою милую, как на свою молодость, ее слова ошеломили меня.
— Оксана, неужели ты слухам поверила? — застыл возле ее гитары. — Я перед всеми чистый, как голубь.
Но она упрямо и уже со злостью повторила:
— Чего вам?.. Я не знаю вас.
— Не знаешь? — вспыхнул и я. — Тогда познакомимся. Григорий Заднепровский, новый инспектор вашего районо.
— Ой! — ойкнула она, и ее глаза засветились другим испугом. — Садитесь, прошу вас. Извините, Григорий Стратонович… Извините… Вот не думала, не думала.
Она, значит, испугалась не моей большой любви, а моего маленького чина… Когда же ты, человек, измельчать успел? А Оксана уже как-то и улыбку вымучивала, и нижними половинками глаз просила примирения.
— Как ты нехорошо, бедно живешь, — обвел я взглядом дом с голубками, со всюду натыканными ришелье и цветами из пересохшей деревянной стружки.
— Неправду говорите, — обиделась, не поняв меня. — У нас теперь все есть. Помучились студентами, а теперь, слава богу, оперились.
— Да, хвалился удод пером, а о духе своем молчал, — брякнул я на ее гитаре и спросил лишь одно: — Зачем же ты море неверным называла? — и ушел из хаты, перед порогом которой два лопоухие подсвинки подняли розовые мордочки, как знаки благосостояния.
Он уставил пренебрежительно-скорбный взгляд в церковный мрак, будто там колебалась та частица его прошлого, которое и кровью и сукровицей оторвалось от сердца, но порой прибивалась к нему, как прибивается к берегу потрепанная бесплодная льдина, на которой, однако, остались и крошки земли, и пепел давно угасшего костра.
Каждый по-своему отталкивает от себя дурные льдины прошлого, и редко кто, даже долгие годы спустя, признается в том, что когда-то и у него было много гнева, да мало великодушия. Не признавался в этом, верней, никогда и не задумывался над этим, и Григорий Стратонович, который только что наглухо зачернил подсвинками образ Оксаны.