Правда и кривда
Шрифт:
— Как раз только на четыре, а дальше пошли работать. Да вы не удивляйтесь, тогда у меня память крепче была и к песням, и к книгам. Не начнем ли с «Забіліли сніги та забіліли білі»?
Печальной тоской и стоном отозвались струны кобзы; в унылом звучании загрустила песня двух бурлаков над судьбой неизвестного человека, который вместо судьбы имел несправедливость, холодную, как снега забелевшие, но имел и верность побратимскую, горячую, как кровь, набежавшая из чистого сердца.
Молчаливые святые, застоявшиеся на
«Не причудлива ли судьба его?» — послал мысли к разрушенной школе и во все концы, где встречал или проходил мимо того, что люди назвали судьбой.
Где-то, как в подземелье, невыразительно пропели первые петухи. Марко встрепенулся, прислушиваясь к полузабытому пению.
— Как быстро время прошло, — начал собираться домой.
— И для меня мелькнуло, как минута.
Григорий Стратонович провожал Марка до руин школы. Здесь он, как перед этим Марко, тоже поднял кусок холодного камня и молча взглянул на него.
— Спрашиваете, когда школа будет?
— Спрашиваю, потому что живу ею и во всех наилучших снах вижу ее. Думаете, роскошь морозить ваших детей в церкви, а своих на колокольне?
— Как на колокольне? — удивился и нахмурился Марко.
— А кто же мне зимой в сожженном селе мог приготовить хоромы? Вот и нашел себе на колокольне временный приют. Есть у меня пятеро детей…
— Пятеро!? — с недоверием переспросил Марко. — Сколько мира, столько и дива! Когда же, извиняйте, вы разжились на пятеро детей? Где время взяли?
Заднепровский улыбнулся:
— Время обо мне само позаботилось.
— Близнецами награждало?
— Нет, обошлось без них, а то еще больше было бы.
— Так вы до встречи с Оксаной уже имели деток? Ничего не понимаю.
— И не коситесь, Марко Трофимович, придется еще задержать вас до третьих петухов одной историей.
— Рассказывайте.
— Может, присядем на срубе?
— И это можно, — Марко, зацепив головой клюку журавля, сел на балку, а напротив него примостился Заднепровский.
— История эта тяжелая и простая. Был в моем отряде один разведчик-сорвиголова, из тех, что и в ад с песней полезет. Сам статный, глаза большие, с огнем и смехом пополам. Вызовешь иногда его, ставишь перед ним такую задачу, что у самого заранее душа болит, а он стоит, улыбается и глазами играет, как на рассвете:
— Выполню, товарищ командир, ей-богу, выполню, а что мне, молодому-неженатому.
Поначалу его самоуверенность раздражала, коробила меня — все грешил, что проявляет легкомыслие или бравирует мужичонка, и начинал свою лекцию:
— Понимаешь, Кульбабенко, что от этой задачи зависит судьба сотен людей? Соображаешь, что нужно проявить ловкость
Он будто серьезнее станет, сверкнет двойным взглядом смельчака и остряка и сразу же заверит:
— Конечно, товарищ командир, все понял до крышки! На больной зуб черту должен наступить. Но не сомлевайтесь: притаюсь у эсэсовцев под носом, как мышь под метлой…
Выпалит такое, и у тебя от сердца отляжет.
— Береги себя, Иван.
— Конечно, буду беречь, отец. Ночь, наша мать, — не даст погибать, — скажет звонко, уверенно, козырнет и с улыбкой исчезнет, растает в первобытный лесах, словно лесной царь. И так же неожиданно выныривал из ночи, в грязи, в своей и чужой крови, но непременно выполнив задачу. В его фортуну начали верить даже нытики и кислые люди, которые больше, чем надо, думали о смерти. Кто-то о нем даже песню сложил. Она прибилась и к нашему отряду. Помню, как-то вечером запели ее ребята у костра, и на нее именно наткнулся с разведки герой. Поняв, что поют о нем, он сразу побледнел, возмутился, замахал руками:
— Ребята, оставьте это безобразие.
— Чего? — удивились партизаны.
— Потому что я еще живой…
Сколько его ни убеждали, он стоял на одном, что песни должны петь только об умерших, и ужасно сердился, когда кто-то начинал петь о нем.
И как-то в сильную гололедицу зашел ко мне в землянку наш особист, вы его знаете, теперь он работает в нашем районе начальником МВД.
— Как его фамилия?
— Григоренко Демид.
— Григоренко? — пораженно переспросил Марко. — Этого знаю еще с двадцатого года. Хороший мужичонка, только страх каким недоверчивым был.
— И теперь таким остался, — улыбнулся Григорий Стратонович. — Так вот, заходит он ко мне, садится на колоду и неожиданно спрашивает:
— Как тебе, Григорий, спится вообще?
— На сон и сны, — говорю, — не обижаюсь.
— Не обижаешься? — многозначительно переспрашивает особист, которого часто мучила бессонница. — А на разведчиков тоже не обижаешься?
— Чем же они провинились?
— Кто его знает чем, — загадочно посматривает на меня. — Кульбабенко еще не вернулся?
— Нет, сам знаешь.
— Ничего я теперь вообще не знаю, — с сердцем пригнулся к печке, рукой вытянул уголек, прикурил. — А не долго ли, по-твоему, разгуливает он по разным местам?
— Думаю, не долго, — начинаю беспокоиться, не попал ли Кульбабенко в фашистские лапы, заглядываю мужчине в глаза, а он отводит взгляд от меня. — Что-то случилось?
— Да пока что и сам не знаю… А что ты вообще думаешь о Кульбабенко?
— Что же о нем можно думать? Герой!
— Герой? Ты уверен? — презрительно переспрашивает. — Но чей герой?