Правда и кривда
Шрифт:
«Значит, мелкий ты человек», — выдержал взгляд Киселя, а тот уже строптиво шевельнул плечом и грозно заговорил к Броварнику:
— Не нравится мне, Данил Васильевич, сегодняшний разговор с тобой. Все с самого начала не нравится… Война всегда развязывает языки, вольнодумство и анархизм, их надо держать в бутылке, как нечистую силу, потому что сегодня какому-то философу из какой-нибудь Захлюпанки захочется либерализма или крестьянского рая, а завтра он уже начнет пересматривать государственные налоги и планы… Так я тебя понял? Или, может, мне
— Нет, не показалось.
— Вот-вот! — обрадовался Кисель. — А послезавтра эта демагогия уже запахнет не только ревизией нашей экономической политики, но и экономической контрреволюцией! — и снова трибунно махнул кулаком. Колоски отскочили от него, закачались и ударили Киселя по лицу. Он встал и, сминая их, начал затыкать в сноп, а когда расправился с колосками, уже с улыбкой бросил Броварнику: — Вот так, голуб сизый, на этих мыслях можно докатиться и до белых медведей.
Данило Васильевич изменился от гнева, но пересилил себя и, спрятав обиду, ровно взглянул на Киселя:
— Зачем же так быстро, за рюмкой, не подумавши головой, хвататься за контрреволюцию, за молот, за белых медведей? Разве это игрушки? Мы начинали с тобой за здравие, чего же ты тянешь за упокой? Ну, бейте дядька молотом, добивайте граммами, замазывайте собственные ошибки или недостатки подчищенными рапортами или словесным глеем, а кому от этого легче будет? Государству, дядьке, вам?.. Узлы, которые завязывались годами, не так легко разрубить. Их надо решать. И рано или поздно мы-таки будем их, засучив рукава или и снявши сорочку, решать. Сначала, может, и зубами, но без молота, без вопля о контрреволюции, а с осуждением ошибок и с уважением к этому же дядьке, над которым ты изволишь насмехаться и называть его темным, как ночь.
— Откуда ты набрал каких-то подозрительных узлов? — морщится, но уже спокойнее говорит Кисель.
— А ты, бедненький, до сих пор не догадываешься? Из несовершенства нашего хозяйствования.
— Чего еще тебе обижаться, если у тебя не так много разных ошибок.
— Я меньше о себе думаю.
— А больше о крестьянском рае?
— Нет, о крестьянском счастье. О черном хлебе и что надо человеку к этому хлебу… Сколько раз, Андрон Потапович, с высоких, средних и низких трибун ты говорил о крестьянском счастье, а на самом деле верил ли в него хоть на один грамм? Между трибунным и истинным счастьем не видел ли отличия? Или тебе живется на белом свете, как тому петуху: прокукарекал свое, а там хоть и не рассветай?
— Эт, не порть окончательно настроения, потому что сегодня мне еще выступать надо, — отмахнулся кулаком Кисель, весь вид его начал багроветь, а в словах отозвалась угроза: — когда-то мы, крестьянский апостол, поговорим детальнее и в другом месте о твоем рае.
— Не пугай — мы уже пуганые.
Кисель что-то нахмурено подумал, побарабанил пальцами по столу:
— Да-да, Данило Васильевич, навязал ты, накрутил каких-то узлов, как паршивая пряха. Ну, а как думаешь их решать, что для этого надо
— Мыслить, думать, и не только о заготовках и закупках, но о жизни и земле, и земледельце, — задумчиво вел Броварник. — Здесь есть над чем пораскинуть мозгами, и ни я, ни ты сразу не решим, не разрубим эти узлы.
— А кто же их разрубит?
— Партия, только она.
— Фу, — облегчено вздохнул Кисель и улыбнулся: — Прямо гора свалилась с моих плеч. А я уже все передумал о тебе: не скапустился ли ты часом за свою партизанщину, не сагитировал ли тебя какой-нибудь элемент…
— И уже что-то искал во мне?
— И искал… Другую душу нащупывал, — снова улыбнулся Кисель.
— Другую душу нащупывал? — нехорошие огоньки вспыхнули в серо-голубых глазах Броварника. — Так заведи в мою душу милицию, чтобы она потрусила ее.
Кисель удивился:
— Ну чего ты после партизанщины таким горячим стал?
— Потому, что много хладнолобых крутится возле села.
— Ну, это, знаешь, переходит всякие границы! — встал из-за стола Кисель. — Гости гостями, но и хозяин должен честь знать.
— Это и гостя немного касается, — и себе встал Броварник.
— Данило, бог с тобой, что ты мелешь… Посидите еще, Андрон Потапович, будьте настолько ласковы… Мой старик как только выпьет, так найдет какой-нибудь узел, — начала утихомиривать мужа и гостя жена Броварника. — И прошу, ешьте, ешьте, чтобы меньше говорили.
Эти слова как-то успокоили всех, а Марко засмеялся.
— Прямо не узнаю тебя ныне, — настороженно смотрит на хозяина Кисель и нехотя садится на скамейку. — Ну чего ты раскапризничался? На мозоль наступил тебе?
— На корень мой наступил.
— Хрупкий он у тебя. Посоветую тебе по-товарищески: твои мысли про дядьку и разных узлах — это мысли на стремянке. Слишком много берешь на себя.
— Я всегда брал на себя столько, сколько мог выдержать, иногда даже больше. А ты, как присмотрюсь, всюду жалел себя. Теперь, когда я бросаю правду в глаза, ты готов стать моим врагом. Вот и послушай еще немного меня и о моей душе тоже. Ты плюнул сегодня в нее и даже не понял этого, потому что, извини, ты не пашешь, не сеешь, а только подгоняешь, подталкиваешь, и горе твое только в этом. Как ты мог подумать о другой душе партизана, коммуниста в такое время, когда даже некоторые принцы и короли с удивлением присматриваются к коммунизму? Вот и значит, что отстал ты от нас лет на двадцать.
— Скажи: на тридцать! — криво засмеялся Кисель.
— Хватит с тебя и двадцати… И откуда только берутся знатоки, которые любят нащупывать другую душу? Пусть они лучше разберутся в настоящий единственной душе земледельца без крика и подозрений.
— Жаль мне тебя! — сдерживая гнев, сказал Кисель. — Рано ты благодушие начал разводить. О бдительности надо думать.
— Надо и о бдительности не забывать, но не так, как кое-кто делает — бросает подозрение на каждого человека, как заплату на одежку, — вмешался Марко.