Правда и кривда
Шрифт:
— Марко, это ты? — вскрикнул Броварник, порывисто встал из-за стола и застыл в удивлении.
— С деревяшками узнали меня? — Марко стукнул костылями об пол.
Загремел стол, что-то звякнуло, перекинулось на нем, отлетает в сторону стул, и к Марку, сияя сединой и улыбкой, приближается седоголовый Подсолнечник. Лицо его за эти годы подсохло, потемнело, в серо-голубых глазах сквозь удивление и радость пробивается грусть — таки, видно, горе не обошло человека.
— Живой, значит! — Данило Васильевич, присматривается, кладет большие руки на плечи Марка, потом крепко целует его. — И не забыл
— Сейчас. Здравствуй, Марко, здравствуй, сынок. — Тетка Соломия, будто выходя со сна, вытирает руки и потихоньку подходит к Марку, а сквозь прореженную оправу ее коротких ресниц начинает просачиваться влага. И мужчина уже знает, что единственный сын больше никогда не переступит порог родительского дома, не скажет «мама», не поцелует ее. И Марко сейчас целует ее, как сыны целуют матерей. Тетка Соломия припала головой к его шинели, потом выпрямилась, тяжело вздохнула. Огонь от печи обагрил ее обвислые слезы: — Слава богу, что хоть ты вернулся, — уголком платка вытирает глаза. — Садись, сынок, где мой Дмитрий сидел.
— Не надо, старая, не надо, — тихо успокаивает ее Данило Васильевич.
Марко подходит к столу, за которым безмолвно и напряженно сидит разрумяненный мужичонка лет сорока пяти с головой льва, подстриженной под бобрик. Глаза у него административные, как пропуска, а одежда того полувоенного фасона, который может ввести в обман лишь сугубо гражданских женщин.
— Знакомься, Марко, с моим гостем. Это Андрон Потапович Кисель, — хозяин считает, что этим он сказал все, но Марку фамилия Киселя пока что ничего не говорит.
— Очень приятно, — с достоинством привстает гость и через стол протягивает холеную, пухленькую руку, но на его лице разливается не приятность, а плохо скрытая кисловатость. Потом он вопросительно посматривает на Данила Васильевича, тот одним движением надбровья говорит, что с таким мужчиной и рюмку можно выпить. Кисель успокаивается, с его зрачков соскакивают настороженные пропуска, и ямка на вареникоподобном подбородке становится мягче.
Марко перехватывает этот молчаливый разговор, присматривается к нездоровому жиру Киселя, который сузил его белкастые глаза, но расширил живот и противоположную ему часть тела. Полувоенное галифе Киселя честно выдерживало свою нагрузку, хотя и не могло похвастаться совершенством форм. Но не эти формы, а лицо с печатью грубой властности и заносчивости подсказывают Марку, что Андрон Потапович не принадлежит к тем, которые любят приносить людям радость, покой или хотя бы одаривать их обычной улыбкой. «Но первое впечатление часто бывает ошибочным, — думает Марко. — Увидим, как оно дальше будет».
— Садись, Марко, пока водка не скисла, — Броварник приглашает гостя к столу и, когда тот усаживается на скрипучем стуле, высоко поднимает рюмку: — За тебя, воин, за твое здоровье, за нашу печь, в которой сгорят твои костыли.
— Хорошо сказал. Что хорошо, то хорошо, — похвалил Кисель Броварника, жмурясь, нацелился рюмкой на Бессмертного и с достоинством выпил водку.
— А перед этим я не так хорошо говорил? — обернулся к гостю Броварник, и насмешка задрожала в морщинах его век.
— Не
— А мне показалось, что ты, Андрон Потапович, попал на скользкое, а признаться не хотел, — засмеялся Броварник.
— И снова мелешь черте что. Хороший ты хозяин, а мыслитель никудышный, не перерос тех дядек, которые чуть ли не каждый свободный час точат лясы, даже, словно министры, лезут в политику и международную жизнь. Они, видишь ли, без высокой политики никак не могут обойтись.
— Жаль, что ты, Андрон Потапович, среди таких дядек не увидел истинных мыслителей. Иногда в их слове больше мысли, чем у другого во всей голове.
— Вот опять за рыбу деньги, — Кисель скривил пренебрежительную ухмылочку. — Темный ты, неисправимый идеалист, Данило Васильевич. В своих дедах ты видишь крестьянских пророков, в дядьках — мыслителей, а сам, как видится, как понимается со стороны, мечтаешь построить крестьянский рай. А мне плевать на него! — высоко махнул рукой и ударил ею несколько ржаных колосков.
— Это можно, — сразу стали пасмурней морщины на высоком лбу Броварника.
— Что можно? — изумленно спросил Кисель, не уловив неприязни в голосе Броварника.
— Да наплевать на все, — исподволь, будто с ленцой, ответил Броварник, а Кисель встрепенулся, как воробей после купания.
— Уже уцепился за слово?
— Нет, за стиль в руководстве, за стиль!
— Вот, куда достал… Это уж не твоя епархия и не твоя печаль, — сразу хочет ошеломить, но не ошеломляет Броварника.
— Да, это не моя епархия, но печаль моя, даже больше, чем кто-то думает или догадывается. А наплевать — это не руководить. Наплевать можно и в колодец, из которого воду берешь, можно и с людьми расплеваться, можно и на ржаной колосок, и на землю под ним плюнуть, но землю не обманешь: на плевок она и ответит плевком. Вот так я думаю, Андрон Потапович, и что-то, вижу, не нравится тебе моя речь. Ну, а подслащивать ее, извини, совесть не велит. Это уж твои подхалимы умеют делать.
Кисель трибунно махнул кулаком:
— Хитришь, Данило Васильевич, ох и хитришь, защищая со всех сторон своего дядьку.
— Кусать его легче, но кому это нужно?
— И это нужно! Хитрость, индивидуализм и разные пережитки надо выбивать из дядьки. Мы рано или поздно заставим его работать на социализм.
— Будто он сейчас на капитализм работает? — потемнело лицо Броварника, нахмурился и Марко.
— Нет, на социализм, но отдает ему только частицу, а не всю работу. Из дядьки добрым молотом надо выбивать разные пережитки, разные садочки, и ставочки, и огороды.
— А может, не молотом, а благосостоянием! — вмешался Марко, напряженно присматриваясь к раскрасневшемуся лицу Киселя. — Молотом легче бить по голове, чем думать ею.
У Киселя сначала обиженно вздрогнули две отвисшие складки, идущие от губ, потом гневно подскочили вверх коротковатые неровные брови. Он вперил свой грозный взгляд в Марка, и тот неприятно удивился: весь вид Киселя говорил, что он сразу возненавидел его, возненавидел, как врага. И Марко понял, что мстительная натура Киселя не простит этих слов, всюду будет вредить ему, если где-то хоть краешком сойдутся их дороги.