Предательство интеллектуалов
Шрифт:
Культ коллективной души, с его враждебностью человеческому сознанию, на мой взгляд, превосходно разоблачается Мен де Бираном в пассаже, приведенном у Леона Брюнсвика (op. cit., «La Sociologie de l’ordre», р. 526): «По мнению г-на де Бональда, отнюдь не человеческий ум, не какой-либо индивидуальный рассудок является средоточием, истинным субъектом присущности всеобщих понятий или истин, о которых идет речь. Нет, это общество, наделенное своего рода коллективным рассудком, отличным от рассудка индивидуумов, было изначально напитано ими благодаря языку, в силу чудодейственного влияния, оказанного только на массу, независимо от ее частей: индивидуум, человек – ничто; существует только общество; общество – душа нравственного мира, только оно одно пребывает, отдельные личности суть лишь феномены. Кто поймет эту метафизику общества? Если сам автор ясно понимает ее, значит, мы неправы. Тогда уже не приходится говорить о философии и надо признать небытие науки о человеке, обладающем разумом и нравственностью, надо согласиться, что всякая психология, базирующаяся на таком первичном факте, как сознание, – сплошная ложь и саму науку
Г-н Брюнсвик совершенно справедливо прибавляет: «Антитеза не могла бы быть сформулирована более четко. Либо первичный факт – сознание, либо первичный факт – язык; либо Сократ, либо Бональд».
Либо Сократ, либо Бональд. – Баррес и Моррас сделали свой выбор.
Прим. О
Пеги восхищался философами в зависимости от того, «насколько упорно они сражались»... [334]
Склонность хвалить философов за их добродетели действия больше, чем за интеллектуальные добродетели, сегодня очень часто встречается у мыслящих людей. В «Воспоминаниях о Ланьо» («Souvenirs concernant Lagneau») Ален, желая возвысить своего учителя, превозносит его энергию и решительность не меньше, нежели ум. Весьма примечателен и другой факт, хотя в этом случае речь идет только о литературе. Профессор этики (г-н Жак Барду) наделяет особым достоинством тех французских литераторов, которые были военными, – Вовенарга, Виньи, Пеги. Что до самих литераторов, то ограничусь напоминанием: один из самых уважаемых в их корпорации недавно заявил, что восхищается Д’Аннунцио в основном за его позицию офицера и сожалеет о том, что он вернулся в литературу [335] . Император Юлиан одобрял Аристотеля, сказавшего, что, написав свой теологический трактат, он гордится им больше, чем если бы сокрушил могущество персов*; возможно, во Франции еще нашлись бы военные, которые одобрили бы это суждение, а вот среди литераторов отыскать таких людей было бы очень непросто. В другом месте (Les Sentiments de Critias, р. 206) я попытался изложить историю вопроса и дать объяснение этой столь странной у тружеников пера склонности превозносить воинскую жизнь и презирать сидячий образ жизни. Черта эта обнаружилась у нынешних писателей задолго до войны 1914 года, и громче всех кричат о воинской жизни не всегда те, кто ее отведал.
334
Ch. P'eguy. Note sur M. Bergson et la philosophie bergsonienne, «Cahiers de la Quinzaine». См. нашу работу: Sur le succ`es du bergsonisme, р. 158.
335
То же чувство выразил Ламартин, сказавший о Байроне: «В палатке, где он лежал, терзаемый лихорадкой, когда командовал отрядом в Миссолунги, больше истинной, неувядаемой поэзии, чем во всех его произведениях» (Commentaire de la 2-е M'editation). Именно это воззрение восприняли Баррес, Сюарес, Пеги (последний проповедовал его собственным примером): «В героической смерти больше поэзии, чем в любой духовной деятельности». Отметим, что эта позиция отнюдь не является общей для всех романтиков. Гюго, Виньи, Мишле глубоко чувствовали поэзию действия, но не признавали ее превосходства над поэзией высших форм интеллектуальной жизни. Гюго и не помышлял принести Гомера или Галилея в жертву Наполеону – или хотя бы Ошу, если взять бескорыстного героя, подобного тому, которого восхваляет Ламартин в лице Байрона.
И опять я вынужден повторяться. Новое не в том, что литераторы превозносят деятельную жизнь и презирают жизнь малоподвижную; новое в отсутствии наивности, в усвоенном ими назидательном тоне. Когда Ронсар восклицает:
Благие боги, кто бы стал хвалитьТого, кто, приохотившись до чтенья,О жизни не имеет попеченья [336] ,когда Бертран де Борн утверждает, что «ни один человек высокого происхождения не думает ни о чем ином, как только о том, чтобы сечь головы и руки», когда Фруассар воспевает славу рыцарей и бросает в лицо буржуа полные презрения слова, – никто не сочтет этих простодушных, взявшихся за лиру, принимающих гордые позы и знать не знающих понятия «доктрина», предшественниками наших важных профессоров милитаристской эстетики. Впрочем, сомневаюсь, чтобы автор книги «Сцены и доктрины национализма»* ощущал себя преемником этих наивных людей.
336
Заметьте, сам Ронсар – человек, «приохотившийся до чтенья».
Презрение к жизни духа – ясно выраженное поучающим тоном – я обнаружил у одного писателя XVII в., очень напоминающего некоторых современных мастеров своим старанием унизить тогу перед шпагой (правда, этот писатель – дворянин совсем не знатного рода): «Без сомнения, нет лучшего способа ослабить мужество, чем занять умы спокойными упражнениями, требующими усидчивости; праздность не могла бы проникнуть в благоустроенные государства путем более хитрого и более опасного обмана, чем литературный вымысел. Праздные и леностные люди, отчасти разрушившие торговлю и земледелие, явились причиною слабости нашего государства и низости нашего века» (J.-L. de Balzac. Le Prince, 1631;
И наоборот, у одного из корифеев великой эпохи французской истории находим восхваление жизни духа в противоположность жизни деятельной – восхваление, в отношении которого я спрашиваю себя, многие ли из наших современных мастеров, почитающих эту эпоху, одобрили бы его (я думаю, прежде всего, о тех, кого восхищают теории Жоржа Сореля): «Только человек с твердым характером и незаурядным умом может, живя во Франции, обходиться без должности и службы, по доброй волей замкнуться в четырех стенах и ничего не делать. Мало кто обладает столь высокими качествами, чтобы достойно вести подобный образ жизни, и таким духовным богатством, чтобы заполнить свой досуг не „делами“, как их называет светская чернь, а совсем иными занятиями. Все же было бы справедливо, если бы эти занятия, состоящие из чтения, бесед и раздумий о том, как обрести душевный покой, именовали бы не праздностью, а трудом мудреца» (Лабрюйер. О достоинствах человека)*.
Прим. Р
Manifeste du parti de l’intelligence («Figaro», 19 juillet 1919)
Манифест, подписанный 54 французскими писателями, из которых многие числятся среди духовных учителей, пользующихся наибольшим авторитетом у сограждан, – документ величайшей важности для нашего исследования. Здесь, помимо приведенного нами странного высказывания о миссии церкви, можно прочесть следующее: «Национализм, которого понятия разума требуют от политического поведения, как и от мирового порядка, – рациональное и гуманное правило, к тому же французское».
И далее: «Разве литература, становясь националистической, не приобретает более универсальное значение, не вызывает больший общечеловеческий интерес?»
И еще: «Мы убеждены – и мир разделяет это убеждение, – что наш народ призван защищать духовные интересы человечества... Наша забота простирается на Европу и на человечество всего мира. Французская часть человечества – высший гарант духовности».
И самое главное: «Победившая Франция намерена вновь занять свое место в духовной области – единственной области, где может быть установлено законное господство».
Отсюда – стремление учреждать (это подчеркивается в манифесте): «Интеллектуальная федерация Европы и мира под эгидой победившей Франции, хранительницы цивилизации».
Победа оружия, дающая право руководства в интеллектуальной сфере – вот что открыто исповедуют сегодня французские мыслители! Как непохожи они на римских писателей, хотя и выставляют себя их преемниками: те почитали водительницей разума Грецию, потерпевшую военное поражение. С другой стороны, немецкие идеологи в 1871 году тоже требовали интеллектуальной гегемонии для «победившей» Германии, тоже объявляли ее «хранительницей цивилизации» [337] .
337
«Германия – защита и опора европейской цивилизации» (Лампрехт). «После войны Германия вновь возьмет на себя свою историческую задачу – быть сердцем Европы и просвещать европейское человечество» (Вильгельм II, «Temps», 14 sept. 1915).
Соображения именно такого порядка, вероятно, пришли на ум одному из наших крупнейших писателей, когда был опубликован манифест. В письме, касающемся этого документа [338] , Марсель Пруст сожалеет о том, что здесь провозглашается «своего рода „Frankreich "uber alles“*, литературный жандарм всех народов». Как подлинный служитель духа, он прибавляет: «Зачем принимать по отношению к другим странам столь безапелляционный тон в таких сферах, как литература, где покоряют только убеждением?» Мы рады возможности воздать честь этому истинному «творителю священнодействия» и сказать: мы знаем, во Франции есть и другие писатели, кроме тех, кто верит только в силу железа.
338
См.: Robert Dreyfus. Souvenirs sur Marcel Proust, р. 336.
Прим. Q
О тeх, кто черпает свои суждения из художественной восприимчивости
Эстетическое происхождение политической позиции у многих литераторов очень тонко показал на примере Ш. Морраса Даниель Галеви. В давней статье («La Grande France», 1902) Д. Галеви приводит выдержку из книги «Антинеа»* – описание шествия женщин с глиняными кувшинами на голове: «Грудь вздымается и принимает другие очертания, словно сосуд в руках гончара; она распускается подобно цветку. Шея выпрямляется, поясница сильно напряжена: ставшая более плавной и гибкой, размеряемая с таинственной мудростью поступь отдается в голове своеобразной музыкой. Живая колонна смещается, скользит, движется без неожиданных рывков и без малейших разрывов. Она в точности повторяет земной рельеф, похожая на красивый стебель ползучего растения, которое передвигается, ни единой частью своей не отрываясь от почвы. Бесчисленные полупаузы делают толчки неощутимыми, сознание улавливает только их последовательность, непрерывную гармонию, оставляющую в воздухе легкие колебания...» Даниель Галеви прибавляет: «Мы привели эту длинную цитату, потому что в ней содержится сама идея Шарля Морраса. Для его классического мышления вещи прекрасны не из-за порывов чувства или страсти, а из-за формы и ритма, которые придают им непрерывность или, лучше сказать, придают им существование в человеческом смысле слова. Этот вкус к форме обнаруживается у Шарля Морраса и в понимании истории, тут вся его „социология“».