Предчувствие любви
Шрифт:
Так что же, может, меня опять обуял страх? Нет, страха я не испытывал. Давно, во время войны, мать однажды послала меня к партизанам. Я должен был сказать, что она прийти в лес не сможет, но не прошел и сам, попал под перекрестный ружейно-пулеметный огонь. С одной стороны оказались немцы, с другой — партизаны. А я лежал в поросшей кустами низинке, и пули с леденящим душу посвистом секли надо мной листву и с фронта и с тыла. Вот тогда мне действительно стало страшно. Но там-то я был безоружным тринадцатилетним мальчишкой, а сейчас моей воле повиновался могучий боевой корабль. Мы составляли с
И я выиграл этот бой! Победил!..
Самого себя победил!
А разве это не победа?!
Именно так — как победителя! — меня встречали на аэродроме. Не успел выбраться из кабины — спина и плечи заныли от крепких объятий и увесистых хлопков. Мускулы еще не расслабились, тело казалось деревянным, чужим, словно там, в небе, меня кто-то всего измолотил, а теперь добавили и приятели.
Были дружеские рукопожатия, подковырки и смех, была традиционная листовка-«молния», на которой красовался мой шаржированный портрет. Потом из динамиков местного радиовещания над самолетной стоянкой громко зазвучал голос капитана Зайцева. Замполит во всеуслышание поздравил меня, последнего из нашей неразлучной четверки, с успешным самостоятельным полетом на реактивном бомбардировщике.
Как раз в этот момент ко мне, дружелюбно улыбаясь, подошел командир эскадрильи.
— Новшество, — кивнул я головой в сторону ближайшего динамика. — Новинка в политико-массовой… — и вдруг осекся. Улыбка медленно сползла с полного, добродушного лица Ивана Петровича, глаза его стали колючими, чужими.
— Почему не докладываете? — жестким, холодным тоном спросил майор. И уже — на «вы»…
Совсем недавно я посмеивался над Зубаревым, когда тот забыл отдать рапорт о выполнении своего первого самостоятельного полета, а теперь в таком же положении оказался сам. Не помню, как оплошку исправил.
А Карпущенко вконец мне настроение испортил. Вроде бы и без обычного яда, но все равно как-то нехорошо хохотнул:
— Летчику на субординацию начхать!..
Майор Филатов ушел недовольный. За ним ушли капитан Коса и старший лейтенант Карпущенко. Стоянка опустела, как будто бы тут и не было парадного момента в мою честь.
— Что, полный нокаут? — подначил меня Пономарев.
— Уйди, изверг! — взмолился я. — Хоть ты-то не подсыпай соли на мои раны.
— Тю, захныкал! Да тебе сейчас плясать надо, — захохотал Валентин и, склонившись ко мне, заговорщицки подмигнул: — Ты, именинник, на ужин не ходи. Устроим небольшой сабантуйчик дома. Тебя только ждали, чтобы всей нашей капеллой…
Когда я вяло приплелся в гостиницу, в нашей комнате уже был накрыт стол. Хозяйничал Лева, проворно вспарывая консервные банки и открывая бутылки с лимонадом. Уловив мой иронический взгляд, он виновато развел руками:
— В гарнизоне сухой закон. — И первым сел, подвигая к себе банку тушенки.
— Братья, орлы! Самозванцев нам не надо, тамадой я единогласно избрал себя, — рисуясь, объявил Пономарев. Он разлил лимонад по граненым стаканам, окинул нас веселым взглядом и торжественно провозгласил здравицу: — Друзья мои, прекрасен наш союз! Так поднимем бокалы, содвинем их сразу… За наш первый
Вместе с нами за столом сидели наши штурманы — каждый рядом со своим летчиком. Пономарев чокнулся сперва с Зубаревым (Коля самостоятельно вылетел первым!), с Шатохиным и со мной, затем — так же поочередно — со штурманами и приказным тоном заключил:
— Следовать моему примеру. Залпом — пли! — и единым махом осушил свой «бокал».
Зубарев тоже поднес было стакан к губам, но вдруг люто сморщился:
— Что за гадость? Клопами пахнет!
Мы прыснули.
— Ага. Эликсир вечной молодости…
Николай спиртного никогда еще в рот не брал. Ни грамма. Курить под нашим нажимом пробовал, однако только дым пускал, не затягиваясь. А чтобы выпить…
— Пинчук, — распорядился Пономарев, — заставь своего пилотягу причаститься.
— Зачем? — хрипловатым баском отозвался тот. — Не пьет человек — принуждать не надо.
— А хотите анекдот? — Валентин входил в роль тамады.
— Ну-ка, ну-ка, — подбодрили его. — Только не очень длинный.
— Да нет, — Пономарев выразительно посмотрел на Зубарева, — в нем всего два слова. — И, помолчав, подчеркнуто, с нажимом произнес: — Непьющий летчик!..
Никто, однако, не засмеялся, да и Николай не реагировал, будто это его и не касалось. Чистое, с нежным, почти девичьим овалом лицо и полудетская линия рта делали его совсем юным. Однако я вдруг с удивлением заметил, что передо мной уже совсем не тот простодушный и наивный Коля, каким мы привыкли видеть его еще с курсантских дней. Времени с той поры, как мы приехали сюда, в Крымду, прошло не так уж и много, а Зубарев сильно изменился. И взгляд стал строже, и жесты увереннее, и в осанке появилось что-то спокойное, мужское. А Вальку он теперь ни во что не ставил.
Вот так штука! Наверно, и я уже в чем-то не тот, каким был. Со стороны-то себя не видно. Да и в тех, с кем рядом живешь, перемен вроде не замечаешь. А мы меняемся…
— Шут с ним! — махнул рукой Валентин. — Не пьет — пусть не пьет. Нам больше достанется.
Уютно стало в нашей невзрачной комнате. Приятное тепло расплывалось в груди, мягко, словно при мелком вираже, кружилась голова. Восторженно, проникновенно и чуть театрально «толкал речуху» Пономарев. Мы уплетали бутерброды да посмеивались, а он успевал и жевать, и острить, не умолкая ни на минуту.
Пьянея, он ощущал себя личностью незаурядной и трагической. Или, что называется, играл на зрителя.
— Эх, орелики-соколики, друзья мои закадычные, — разглагольствовал он. — Вот сижу я здесь с вами… Сижу в казенном номере холостяцкой гостиницы глухого, отдаленного гарнизона и пью запретное для летчика зелье. А почему? Почему я позволяю себе такое? Да может, завтра гробанусь с высоты в дикие скалистые сопки. Или сгорю, как метеорит, не долетев до земли. И никто, никто в трехтысячном году даже не вспомнит, даже не узнает, что жил на белом свете один из множества пилотов реактивной эры. И никому, никому там не будет дела ни до моих горестей, ни до моих маленьких радостей. Так почему я сегодня должен отказывать себе…