Предки Калимероса. Александр Филиппович Македонский
Шрифт:
— Это для меня все равно, — сказал я, — наймемте пополам.
— Очень рад, но только должно нанять каруцу обитую медью и с приличной резьбой… — сказал Аристотель.
— Разумеется! — сказал я; —я сам не привык ездить на воловой каруце.
Таким образом, условившись, в тот же день послали мы нанять каруцу обитую медью и украшенную резьбой.
Нам наняли до Волочи, ибо по Македонии устроены были везде ямы.
Сборы Аристотеля были не велики: узел с платьем, несколько свитков сочинений; за поясом калям и каламаре, бочонок с вином, настоянным еловыми шишками — вот все.
На облучок сел слуга Никомаховича, Немирко; он плакал
И мы пустились в путь; каруца заскрипела, медные бляхи задребезжали — это был признак, что едут люди высокой породы.
Скрылись от взоров роскошные берега заливов Сароникского и Саламина, и разостланная Мегара по цветущей долине, и крутизны горы лесной, или деревной, и, превращенная в остров, Нимфа Эгина.
— Узнаешь возможно ли: в вас спутником кого имею я? — спросил меня Никомахович.
— Я странствующий певец, — отвечал я, и думал: какая учтивость! местоимение Я стоит в конце речи.
— Певец, по внутреннему, или по наружному побуждению?
— Господин мой! — отвечал я, где солнце не греет, там по неволе довольствуются только внутренней теплотой.
— А! — сказал Никомахович, и умолк, и молчал во все время переезда; а я, проезжая Евбею, Фессалию и приближаясь к Македонии, думал о сонме богов и Дротте или Друиде Скифе, о Кире-Еллине, о Пане и Доминусе Пеласге, о Еосподине Славене, и прочих высоких особах Мифологии и Истории.
— О! — сказал я сам себе: до которых пор в Мифологии множественное будет приниматься за множественное, а в Истории единственное за единственное? до которых пор в аллегории жена будет женой, сын сыном, дочь дочерью?
Я не в состоянии описывать всего, что я думал. В голове есть свое небо, которое иногда заволакивают тучи-мысли, и дождят слезами; иногда и на этом небе сверкают молнии, отсвечиваясь во взорах; гремят громы, отдаваясь в устах.
Я не буду описывать подробностей пути, по которому шло и ехало человечество на поклонение жизни; по которому пойдет и поедет оно на поклонение злату. Но я не проехал мило Дельфов, чтоб не взглянуть на праздник Доды. О! что я видел, читатель!.. Принцеп Философии спал в продолжение всей дороги; перебравшись чрез Олимп, в границы Македонии, на первом поставе, или почте, запрягли нам в каруцу тройку лихих коней. Каруцарь гикнул, хлопнул по воздуху аравийским кнутом и запел:
Ах, вы кони, мои кони! Вы не белые кони божьи, Вы не Царские вороные! Вы — серко, гнедко и бурко! Не подкованы вы кони красным златом, Не лежали вы на шелковых подстилках; А как дам вам, мои кони, доброй воли, Не угонятся за вами в поле ветры! Хи!!Двинулись горы с места, пошла земля, стали воды, потекли берет!
Какие дивные рессоры — быстрота! не тряхнет!
Летит тройка, как метеор.
Вот катимся мы уже с горы к Пелле, вот несемся городом, вот примчались ко двору Панскому, Господскому; дубовые ворота распахнулись. Шагом по зеленому лугу подъехали мы к крыльцу.
Я заметил, с каким удивлением и неудовольствием Аристотель взглянул на старый тесовый дом с светлицами и выходцами, и на дворовые избы, окружающие его. После Афинских зданий, простота ему не нравилась.
Несколько дворовых холопей выбежали на встречу Аристотелю; я хотел было идти в город; но он меня уговорил пробыть несколько времени с ним.
— Останься со мной, господин, — говорил он, — я чувствую, что умру здесь со скуки, покуда привыкну. Я тебя представлю Василиссе, как друга своего.
Я согласился, и нас повели длинными сенями в отдаленные покои, потом в баню.
Как изнеженный Афинянин, Никомахович потребовал благовонного масла, для мощения тела; но о подобной роскоши в Пелле не ведали.
После бани подали Аристотелю царскую одежду: кафтан домашней ткани из сученой шерсти, чёботы кожаные выше колена, и охабень [26] строченый красною белью.
26
Occabum.
Аристотель, хотя с неудовольствием, однако же принял небогатую одежду; но почти в слух говорил, что он привык к одежде шелковой, или Финикийского пурпура, а не к простой шерстяной.
Выходя из бани, спросил он вина, настоянного еловыми шишками; но ему принесли меду и гречишной браги.
— Это ужас! — вскричал Аристотель — здесь на медный обол нет пышности царской! Это палата! Да тут надо быть жирным Фагоном, чтоб сидеть мягко на деревянных скамьях!
После бани, Аристотеля повели к Олимпии; я последовал за ним. Она приняла нас добродушно и вместе важно, прилично царскому сану; протянула: для поцелуя свою руку. Я бы даже не ожидал этого от дочери Молосского Царя. На ней было парчовое платье, с двумя рядами застежек; перетянутое широким поясом, составленным из золотых блях; сверх этого платья лежала на плечах аксамитная ферезея, или фирузе, т. е. блистающая, с длинными рукавами, до полу; на голове, того же цвета шапка, вроде скуфейки, шитой золотом; на ногах того же цвета туфли, или папугищ на каблуках.
После приветствия Аристотелю, и расспросов про меня, она посадила нас, и приказала привести своих детей.
У меня затрепетало сердце от ожидания видеть юного Александра.
И вот — выбежали двое детей, мальчик и девочка; за ними толпа мамок и нянек. Мальчик, увидев незнакомых ему людей, остановился и смотрел на нас исподлобья; а девочка — это была Фессалина! — подбежала к матери, прижалась к ней, приклонила голову к груди её, и также устремила на нас свои огненные глазки.
— Саша, подойди к своему учителю, Никомаховичу, — сказала Олимпия, указывая на Аристотеля.
И Саша подошёл к нему, продолжая смотреть на него из подлобья; еще шаг, — снова взглянул на него; и вдруг, подпрыгнул, полез к нему на колени; ухватился сперва за рукав, потом за грудь, потом за волосы, и — стащил Мидийский парик [27] , прикрывавший безволосую голову Аристотеля.
Аристотель, торопливо поправив парик, покраснел с досады; но желал скрыть неудовольствие:
— Какой милый, живой ребенок, Василисса! — сказал он — особенно Глаза! глаза есть зеркало души.
27
Парик был принадлежностью мистерий и празднеств Вакховых, потом Греческого театра, а наконец вошел в употребление у Царей и знатных лиц.