Представление должно продолжаться
Шрифт:
– Моему Кашпареку монашка из вашего монастыря рассказала, сестра Агата, она в Черемошне у родных прячется, а Кашпарекова кукла – ее в горестях ее утешает…
– Агата всегда болтать любила, да мне больше не на кого положиться было. А твоему Кашпареку…
– Ему монашки не хуже всех прочих годятся. Он у меня не слишком разборчив получился – кого утешать.
– Гореть ему…
– Бог решит, Маша, не ты.
– Да, ты права, за Кашпарека не мне решать, а вот за других я до Божьего суда ждать не стану… Так вот
– Кто-то идет сюда, вон, по верху, гляди, Маша…
– Я их знаю. Торбеевские. Осип Картузов сверстник мой, с фронта офицером вернулся, а Федот – денщик его.
– Что им тут надо?
– Вынюхивают. Осип с детства любопытный был, глупый и бесстрашный, на колокольню как-то за стрижиными гнездами полез, чуть не убился, в храме нарочно яблоки рассыпал, все на них после службы разъезжались, как коровы на льду… В твои колдовские байки, небось не верит… Не убежать нам…
– И не надо бежать. Дай-ка мне сейчас твой плащ, возьми мои лыжи и спрячься вон там, под елку. Погоди, до того снегом меня обсыпь. Дальше я сама…
– Тропинка-то с обрыва к ключам не протоптана, вся снегом засыпана, мы с Осипом Тимофеевичем по ней, значится, съехали, а там – как раз она…
Федот так вытаращил и без того выпуклые глаза, что слушателям показалось, будто они сейчас стеклянными шариками упадут в стакан с самогоном, который хозяин избы выставил бывшему денщику для успокоения расстроенных нервов.
Люди теснились на лавках по обе стороны от печи, на городских стульях, кто-то присел и на подоконник. Уж на что просторна и прочна изба торбеевского старосты – и та казалась им сейчас тесной и хрупкой.
– Кто – она? – шепотом, на всякий случай, спросила старостова дочь.
– Да девка Синеглазка, кому ж еще? Ее ведь возле ключей скорее всего встретить возможно, это всякому по легенде известно. Я-то Осипу Тимофеевичу сколько раз говорил: не надобно нам с вами сейчас туда ходить, нынче самое ее время, а он только смеялся, зубы скалил: ну до чего ж мне любопытно на девку Синеглазку взглянуть, за руку ее подержать! Ну и вот…
– А какова же она?
– Такова, какова и должна быть. Девушка в голубом сарафане, кудри темные, как вода в ключе. А лица у ей толком и не видать. Вместо него туман морозный. А изнутри него глаза смотрят – страшные, мерзлые. Плащ и плат серебряные, все сверху инеем укрыто. Когда движется, такой чуть слышный звон идет, будто ледяной комар над ухом зудит…
– Ох! – не сдержавшись, ахнул кто-то в углу, а другой жадно спросил:
– А Единорога, Единорога ты видал, Федот?
– Единорога? – Федот задумался, почесал бороду. – Нет, самого его целиком не видал. А вот рог из еловых ветвей торчал, это точно…
– А что же
– А дальше Синеглазка ко мне обернулась и позвала голосом неслышным: Федот, а Федот…
– Выходит, она тебя по имени знает?!
– Да что ей узнать, она же ведьма!..
– А я-то знаю, кто все-таки заглянет в ейные ледяные глаза, в том навек сердце и всяческая радость замерзнет. Словно и жив человек, а словно и нет… Станет он рабом Синеглазки навсегда, и душу бессмертную погубит… А мне-то еще пожить хочется, и души жалко… Ну, я рукавом прикрылся и тикать… Бежал до самой деревни, как в бреду, ничего не видя…
– А Осип что же? Осип-то Тимофеевич?
– Ох, беда-беда, – Федот сокрушенно покачал головой. – Скажу вам, люди, начистоту: мочи нет, как обидно мне за его благородие. Скольких смертей на фронте миновал, а вот здесь, дома погубило его пустое любопытство. Последнее, что помню: заглянул он в глаза ее, а потом, несчастный, засмеялся так, словно льдинки с закраины в воду посыпались, и вроде бы ей навстречу шагнул… С тех пор уж три дня как его никто не видал, да и не увидит теперь, наверное…
– Беда-беда, – согласно закивали головами бабы. – Родителей Осипа жалко… Двое сыновей у них на фронте погибли, один вернулся, а теперь и этот в лесу пропал…
В жарко натопленной печке выстрелило полено, красный уголек упал на половик. Старостова дочка, сорвавшись с лавки, кинулась к нему – затаптывать.
Глава 17,
В которой Люша вспоминает Майкла Таккера и дает наставления воспитанникам, а Любочка-Аморе интересуется некоторыми особыми органами.
Снег падал бесшумно и быстро-быстро, как будто куда-то торопился и боялся не успеть. Люшина фигура в голубой беличьей шубке размывалась его падением, становилась почти призрачной. Собаки раскрывали пасти, снег падал им на высунутые языки, от этого они почему-то чихали. Атя трепала им загривки и тоже высовывала язык, ловя снежинки. Ботя стоял неподвижно, спрятав голову в плечи. За соснами и каменными вазами у въезда в усадьбу едва виднелись занавешенные снегопадом поля.
– Вот здесь, справа и слева, в каждой вазе я спрятала по дюжине серебряных столовых ложек. Вы теперь знаете.
– Почему ложки, Люшика?! – удивился Ботя.
– Михаил Александрович – ученый историк. Я у него спросила, чтобы свое проверить. Он мне подтвердил: пока хоть что-то общественное сохраняется, во всех временах и странах на серебряную ложку можно выменять буханку хлеба. А буханка – это еда, жизнь.
– Золото и камни дороже, и места меньше занимают, – заметила Атя.
– За них в лихие времена убивают, или просто отберут, – возразила Люша. – Уж это-то мне лучше других известно.