Представление должно продолжаться
Шрифт:
На вешалке в коридоре забыто и неуместно висело что-то зеленовато-прозрачное, похожее на сопли. Дверь в гостиную по краю была неумело обита тряпками, чтобы тепло не уходило в темный и холодный коридор. Именно там, в гостиной, в единственной отапливаемой комнате, вокруг печки, бросавшей на стены оранжевые отсветы, стояли и сидели люди. В темнеющем ярко-синими весенними сумерками высоком окне капала капель. Собравшиеся в комнате имели ошеломленный вид перезимовавших к собственному удивлению воробьев, ели горячий суп из небольших фарфоровых креманок и чирикали. То есть читали стихи.
– Молит(здесь и дальше в этой главе стихи Лены де Винне – прим. авт.)
– Неплохо, Жаннет, совсем неплохо.
Высокая худая женщина с резкими морщинами по бокам рта присела было на подлокотник уютного кресла, в котором с начала вечера устроился хозяин квартиры Арсений Троицкий, но поэт пошевелился так потревожено-неодобрительно, что она тут же отошла, опустилась на стул у занавешенного одеялом (роскошные портьеры с кистями были проданы минувшей зимой на Сенном рынке), отчужденно положила листки со стихами на острые колени.
– Жаннет, вы с Арсением поссорились? – с неуместной жадностью спросил поэт-гомосексуалист, бывший мистический анархист, в последнее время переметнувшийся к футуристам и зарабатывавший усиленный паек чтением лекций красноармейцам, на ниве чего приобрел значительную, хотя и несколько скандальную популярность в теме: половая любовь и семья при социализме и коммунизме.
– Нет, с чего бы? Просто я его больше не возбуждаю, – равнодушно ответила Жаннет. – Возраст и хроническое недоедание…
Поэт немедленно состроил скорбно-идиотскую мину, на которую женщина, впрочем, даже не взглянула.
– Я не хочу быть целым миром в чьих-то лицах.
Я понимаю недоступность мирозданья.
Огни фанфар и чудеса столицы,
Зовут меня на пьедестал восстанья… – прочла молодая девушка, вся в кудряшках и с бантом.
– Да уж, чудеса столицы… – по-стариковски пробормотал себе под нос Троицкий. – И непременно на пьедестал…
– Говорят, что Блок почти сошел с ума от страха, – заметил кто-то из собравшихся. – Все боится, что его уплотнят и к нему в кабинет вселят красногвардейцев.
– А надобно по справедливости подселить, – откликнулся другой. – И непременно чтобы двенадцать. И еще кого-нибудь из нынешних лицедеев, обязательно – в белом венчике из роз…
В коридоре послышался стук открываемой двери.
– Это нас арестовывать идут? – спросила поэтесса в кудряшках.
В комнату вошел Максимилиан Лиховцев с серым мешком, сшитым из грубой рогожи. Общий облегченный смех.
– Откуда вы, Макс?
– Из дворца Белосельских-Белозерских. Читал там от общества «Капли молока» лекцию для кормящих матерей. Заказ был «о роли матери в воспитании будущих борцов», но я просто читал стихи. Слушали отменно, но я, признаться, все никак не мог отделаться от мысли: где же их младенцы и что они сейчас делают?.. Вот выдали полмешка воблы в качестве «детского пайка». Жаннет, примите в общий котел. Там еще сверху лежит лимон, это из «морского» пайка – во вторник в Морском клубе на Литейном читал из античной истории матросам Балтфлота…
– Над тарелкой Макс Лиховцев
Уж склонился, как цветок,
Уплетая детский, общий,
И еще морской паек, – сымпровизировала Жаннет.
Все снова засмеялись.
– За мной читал Гумилев, – продолжал Макс. – Откровенно
– Перед вашим приходом, Макс, мы как раз говорили о продажности поэтов. Блок…
– Да дался вам Блок… Не он один. Вон Брюсов приспосабливается к временам еще пуще того. Сначала был в Союзе Русского народа, а теперь вместе со всеми этими революционными жидами учитывает конфискованные у буржуев ценности и заранее пишет стихи на смерть всех пролетарских вождей, чтобы быть во всеоружии:
– Умер Ленин, Ленин, Ленин,Вот лежит он, скорбно тленен…(Эти строки принадлежат В.Брюсову и действительно были написаны ДО смерти В. И. Ульянова-Ленина. Не пригодились, так как после смерти из тела Ленина, как всем известно, сделали условно нетленную мумию – прим. авт.)
– Так и что? – Троицкий поднял бровь. – Нынче в этом опустелом городе никого больше и не осталось, кроме сумасшедших, жидов и коммунистов. Причем большинство соединяют эти три сомнительных достоинства в одном лице.
– А мы кто же?
– Разумеется, сумасшедшие… Адам Михайлович, будьте добры, расскажите о ваших нынешних пациентах. Какие они?
– Обыкновенные, – хмуро ответил Адам Кауфман, примостившийся в тени, в углу комнаты. – Это-то и страшно. Представьте: бывший присяжный поверенный, рехнувшийся на почве того, что на полях гражданской войны ему пришлось расстрелять слишком много классовых врагов. Теперь они приходят к нему по ночам… Балтийский матрос из крестьян, которому мерещатся убитые, сброшенные за борт и стоящие на дне офицеры. Целый подводный лес мертвых офицеров с мерцающими саблями и медленно колышущимися волосами…
– Вы их как будто бы не осуждаете…
– Да за что же? Жертвы эпохи. Большевики умалили личность, вслед за своими предтечами сделали первичным какой-то абстрактный «народ», то есть фактически отменили все, начиная с Просвещения, и вернулись к первобытности, естественной эволюционной истории, когда сохранение рода, вида является всем, а жизнь индивидуума совершенно незначима…
– Да, вы правы, ничто сейчас не ценится так дешево, как время и человеческая жизнь…
– Но большевики ошибаются вместе с выдуманной Дарвином эволюцией, – усмехнулся Троицкий. – Личность больше народа, так как конгруэнтна макрокосму. Об этом есть в каждой религии. Хочешь – поклоняйся внеположенному идолу, а хочешь – пойми, что сказано. А народ конгруэнтен всего лишь своей истории. Сколько есть ее, столько и есть материи в этом народе. Истончилась история – и народ кончился. Мне, если хотите, даже льстит, что я присутствую при конце нашей истории. И вы, мои уцелевшие коллеги, тоже… Я предлагаю выпить за это. Адам Михайлович принес спирту, мы уже выдавили туда половинку лимона Лиховцева и положили красный перчик, случайно уцелевший на полке в буфете…
– Арсений, да это у нас получается настоящий пир! Похлебка просто удивительно вкусна, я уже пару лет не ел ничего подобного… А теперь еще и перцовка!
– Да! – со слезами на глазах воскликнул Троицкий. – Да, мои дорогие! Жаннет, разливай! За нас! Пир в конце времен! Пир во время чумы!
Адам Кауфман вздрогнул и со стуком уронил на пол серебряную ложку. На него взглянули с удивлением и, пожалуй что, с некоторым осуждением – никто из собравшихся поэтов на исходе второй революционной зимы не ждал (да и не желал) такой чувствительности от психиатра.