Прекрасное видение
Шрифт:
– Курить можно, бабушка?
– Кури, проше пана, – разрешила та, и это единственное польское словечко, проскочившее в ее речи, показалось мне невероятно изысканным. – И мне дай.
Бес вытаращил глаза. Анна Казимировна, посмеиваясь уголком губ, вытащила из его пачки «мальборину», умело прикурила от спички, выпустила в сторону печи клуб дыма.
– Люблю, грешным делом… За всю жизнь не отвыкла. В армии солдатня к махорке приучила, так до старости и продымила. Ванда руга-а-алась… Но папиросы мне все равно возила. Нечего, говорит, «Примой» травиться.
– Вы с немцами воевали? – заинтересовался Яшка.
– С какими немцами, Езус-Мария… – тихо рассмеялась старуха, и я заметила, что зубы у нее целы все до одного – мелкие, желтоватые, в плотный ряд. – Еще в Гражданку. Я то с белыми, то с красными моталась…
– Анна Казимировна, – не выдержал Миша, – почему ваша икона была похожа на Ванду?
Бабка опустила сигарету. Без улыбки посмотрела
– На Ванду? С чего ты взял, хлопец? Не на Ванду, а на меня.
– Д-да… Да-да, ведь вы похожи… Вы очень красивая! – вдруг отвесил комплимент Миша. Анна Казимировна с достоинством кивнула.
– Сейчас уж не осталось ничего. А была, верно, хороша. Пан мой как меня увидел – задохнулся.
– Пан?
– Это я его так звала. Но он не поляк был, а русский, белой армии штабс-капитан. – Анна Казимировна вдруг встревожилась, обеспокоенно посмотрела на меня. – Ванда верно говорит, что теперь про это рассказывать можно?
– Теперь все можно.
– Хм… А я из-за него всю жизнь дрожала. И то не за себя больше, а за сына. Кабы выплыло, что мой Колька – беляка сын, что бы с нами обоими стало?..
– Анна Казимировна, – я почувствовала невыносимое любопытство, – а как его звали – этого… пана?
– Орлов Николай Владимирович, – в голосе старухи зазвенели гордые нотки. – Он мне всегда говорил: «Судьба это, Анна, что мы с тобой встренулись». Господь ему знак послал.
– Какой знак? – не поняла я.
– А вот – икону. – Анна Казимировна, не глядя, перекрестилась на пустой угол. – Это же его была икона… Фамильная, орловского рода. Ему мать ее с собой на войну отдала, сказала – сохранит. Она его и впрямь хранила долго… К тому году, как мы с Николаем Владимировичем встренулись, у него уже из родных никого не было – мать умерла, отца мужики убили, братьев на войне положили – всех троих. Имение родовое, он рассказывал, еще в первые дни войны пожгли дотла. А он жив остался, и икона – с ним. По всем фронтам ее за собой возил. Я и сама потом дивилась – до чего же я на нее похожа, будто с меня писали. Даже страшно делалось. В Гражданку их полк на нашем хуторе под Вильно стоял. А я уже третий год как замужем была, но только-только девятнадцать исполнилось. Хороша была. Что скрываться – хороша. Николай Владимирович как на порог к нам взошел – так и застыл. Смотрит на меня, глаз не сводит. Хозяин мой сразу недоброе почуял. «Проше пана, – говорит, – в чистую горницу, только сегодня помыли…» – это чтоб от печи, от меня его увести… – старуха печально улыбнулась. – Но ведь я-то, я-то тоже черт была! И душа уже зашлась! Как увидела глаза эти синие… Синие с чернью, как вода в проруби… Седой уже был, а ведь только-только тридцать ударило. Он уж в горницу ушел, а я все у печи стою, миску к себе прижимаю и тру ее, тру, тру… Вечером захожу к нему с полотенцем чистым, говорю: «В баню пожалуйте, пан». А он смеется, зубы белые сверкают: «Без тебя не стану». Мне бы этим полотенцем – по морде ему, а я стою и вздохнуть боюсь. В баню, конечно, я с ним не пошла. А ночью босиком к нему в горницу прокралась. И – пропала душа грешная…
– А как же ваш муж? – испуганно спросила я.
– Муж?.. – старуха усмехнулась. – Да хозяина моего уже так эти белые-красные-зеленые застращали, что он и слова Николаю Владимировичу не сказал. Боялся, что рассерчает и солдатня нам опять скотный сожгет, а то и всю хату на зиму глядя. Молчал, весь черный ходил. Один только раз спросил меня – сама я к пану пошла или он меня силой… «Сама», – говорю. И больше я от него слова не слыхала. А там опять загремело, красные наступать начали, и уехала я с Николаем Владимировичем.
– Куда?
– У-у, куда… Война была! По всей Польше, по всей Украине нас носило. И всюду я – с паном своим. Иногда подолгу в городах стояли, иногда – утром войдем, а к вечеру уже ноги уносим: красные пятки жгут. В Киеве долго жили, в Харькове. Он мне откуда-то платья приносил – узкие, с корсетами. Уж и мучилась я в них – тут трет, тут давит, под мышками режет… А он все свое – «красавица, богиня…». Побрякушки золотые горстями приносил, я уж не знала, куда складывать. Любил меня пан мой, Николай Владимирович. Все говорил: «Как только кончится война, увезу тебя в Москву, жить будем». Обвенчаться уговаривал, но я-то тогда дура дурой была. Все боялась – как же я, католичка, с православным венчаться буду, это же веру менять надо. Говорю ему это, а он только смеется: «Ведьма бога испугалась!»
– Ведьма?..
– Ну не ведьма, это уж он напраслину возводил. Но кровь я хорошо заговаривать умела, из госпиталя все время за мной посылали. Фельдшер ругался: «Это против всех законов медицины!» – кричал. Но, правда, не спорил, когда я раненых зашептывала. Ведь уже тогда ничего не хватало – ни бинта, ни корпии, ни рук на них всех.
Старуха махнула рукой, умолкла. В горнице наступила тишина. Мельком я увидела широко открытые глаза Миши, наткнулась на хмурый, тяжелый взгляд Беса.
– А потом что?
– Известно, что. – Анна Казимировна отвернулась к мерзлому окну. – Крым, Одесса.
Анна Казимировна снова прикурила потухшую сигарету, не спеша затянулась. Взглянула в окно на затягивающееся тучами небо.
– День тот ветреный был… До сих пор помню – рябина под нашим окном стояла, красная-красная, и ветер ей эдак-то ветви выворачивал, что я по пять раз на день к окну бросалась – думала, пожар занимается. Но в тот день еще ничего не жгли. Пана моего третьи сутки дома не было, я уж помирала со страха, то плакать кидалась, то молиться. Все, думаю, сгинул, не увидимся больше. Вдруг, Езус-Мария, слышу калитки стук! Влетает. Голова завязана, глаза бешеные. Я – к нему: «Что ты, пан мой, Николай Владимирович, душа моя, что?» А он в одну руку – мое золото горстью из шкатулки, в другую – меня, и – вон из дома. «Куда?!» – кричу. «Молчи», – говорит. И меня за собой тащит. Я хоть и перепугалась, но вижу – не к порту бежим, значит, в Констанцу не плывем пока. А в голове бьется, что никаких вещей собрать не успела, голыми убегаем, на нем – шинель, на мне – платье черное со шнуровкой да шаль, чтобы живота не видно было. Бежим по улице, как ошпаренные. Тихая такая улица была, людей – никого, и пальбы не слышно, а ведь тогда по всей Одессе грохот стоял. Смотрю – впереди церковь русская. Пан мой – по ступенькам наверх, я – за ним. В церкви – пусто, один поп молится. Старенький такой попик, в чем душа держится. Пан мой меня к попу толкает и говорит ему: «Окрестите ее». Я только рот открыла, а Николай Владимирович на меня ТА-АК посмотрел… У меня спина сразу замерзла и язык присох. От страха не помню, как и окрестилась. Поп молитву говорит, мне за ним повторять надо, а у меня язык заплетается, бормочу сама не знаю что… Только окрестили, только последний раз «Верую» поп прочел, – пан мой снова к нему: «Венчайте!» – и меня за руку к алтарю тащит. Как я тогда с перепуга не выкинула – побей бог, не знаю. Ведь на последнем месяце ходила! Но молчала, не спорила. Раз, думаю, делает, значит, так нужно ему. Военное у нас венчание вышло – без колец, без шаферов. И ни одного человека в церкви. После мы уж как уговаривали попа золотишко мое за труды принять – не согласился, святой человек. Ни копейки денег не взял, благословил нас и сказал, чтобы поскорей из города шли. А куда нам было идти?.. Ночь мы с Николаем Владимировичем дома пересидели, не спали. Огня не жгли. Пан мой все на меня смотрел своими глазами синими и молчал. Раз только назвал меня графиней Орловой и улыбнулся – да так, что я реветь начала. Он приказал не плакать. Икону мне отдал. Пусть, говорит, хранит тебя и дитя. Утром, едва рассвело, ушел. И больше я его не видала.
Анна Казимировна умолкла. Толстый кот встал с половичка и заходил взад-вперед по горнице, подняв пушистый хвост.
– А что потом, бабушка? – чуть слышно спросил Миша.
– Потом… Потом по всему городу грохотало. Я сижу в комнате на полу, уши руками зажала, об одном молюсь – не выкинуть, не выкинуть… На рябину за окном смотрю, а она мечется, мечется, красная… И в мыслях нет, что узлы вязать надо, золото прятать, в порт бежать. Так и сидела бы до второго пришествия – спасибо, Юзыся примчалась. Тоже полячка была, жила через дом, мы с ней дружили. Она видела, как утром Николай Владимирович уходил, и, когда стихло немного, побежала меня проведать. «Красные, – кричит, – в Одессе, а ты тут в муаровом платье сидишь, графиня?!» В один миг меня из платья того вытряхнула, заставила юбку и кофту старые надеть и потащила к себе. Тащит и учит: «Как хамы придут, говори, что ты моя сестра, беременную не тронут, не обидят». Спасибо Юзысе… Если б не она, поймали бы меня в этом платье да к стенке поставили вместе с животом моим – белого офицера жена, контра! Я насилу успела икону схватить да золотишко мое несчастное. Ночью мы с Юзысей его в печь под кирпичи спрятали. А на другой день и вправду красные пришли. Но, правда, нас не обижали. Прошли по комнатам, ковер с пола забрали и фарфоровые чашки из горки побили, Юзысиной бабушки. Сказали – буржуйство. Мы с Юзысей притворялись, что по-русски не понимаем, они спрашивают – мы по-польски отвечаем… В Юзысином доме я и родила – мальчика. Как Николай Владимирович велел, Колькой назвала и в русской церкви окрестила – тогда еще можно было.