Прелести и прелестницы
Шрифт:
На лестничной клетке знаменитый задержался, обернулся и, указывая на входную дверь, патетически воскликнул:
– И там тоже жизнь!
* * *
Почему-то в присутственных местах уборщицы – сущие овчарки.
– Да задери ты ножищи! Зенки разуй! Не видишь – я мою?..
Милицейская техничка исключением не была. Металась со шваброй в коридорном сумраке, бранилась почём зря, так и норовила тряпкой задеть. Оторва старая!
В дальнем углу подрагивал слабосильный вольфрам единственной лампочки. Воль стен горбились обглоданные временем стулья. Под подошвами дыбился заскорузлый линолеум. Дверь в предбанник была приоткрыта, и на дверном стекле зыбко проступило вдруг «ЛИТО». Буквы дрожали, плыли,
Уборщица толкнула дверь, и отражение исчезло. Я обернулся и увидел настенную табличку, где было крупно выведено «ОТИЛ». А ниже – помельче – расшифровка аббревиатуры. Что именно – при таком освещении разобрать было трудно. Прочиталось как «отдел теней и лавров». Я помотал головой и нацелился подойти поближе. Но тут из кабинета позвали…
* * *
Перекладывая с места на место старый бумажный хлам, я всё чаще натыкаюсь на поблекшие листки со стихами (то ли своими, то ли своих тогдашних приятелей), обрывками умозаключений ( ну и заносили меня, однако), цитатами (бог весть из кого и откуда) и прочая, и прочая. Почему вдруг они стали то и дело попадаться мне на глаза? То ли флюиды всей этой истории таким вот образом ориентируют зрение? То ли словам время от времени просто необходимо быть прочитанными?
* * *
Икел держал в руках папку. Картонную, обтрёпанную, с завязками. На ней крупными буквами были нацарапаны имя и фамилия неведомого сочинителя. Карандашом, блёкло, без нажима. Чтоб стиралось легко. Мало ли их, авторов-то?
На всех папок не напасёшься…
Он шёл медленно, мягко, беззвучно. Улыбался чему-то мечтательно. Оглядывался с интересом по сторонам. Цепко – но и беспечно, весело, играючи. Словно желал что-то высмотреть – но и не обнаруживая, не огорчался. Потом остановился, поднёс папку к глазам – чтобы напомнить себе, чья там писанина – задел небрежными пальцами тесёмку… И листы рванулись во все стороны, взмыли розно, замелькали полями. Облако их ширилось вокруг Икела, бурлило, пенилось. Заслоняло слабую улыбку его, заострившиеся черты, невесомую фигуру…
Я увидел вдруг что под ногами у него ничего нет – ни земли, ни камня, ни мостка… Одно только облако многокрылое. Вот-вот и он провалится в тартарары, сгинет, исчезнет без остатка… И поделать тут ничего нельзя. Но нужно, чтоб он знал. И тогда…
Я заорал. И проснулся. На придвинутом к диване стуле валялись листок бумаги с неоконченной фразой, ручка, часы. Всё как всегда. И возможно ли что-то ещё?..
* * *
С этими бесконечными шастаниями в участок надо заканчивать. Пожаловаться куда-нибудь что ли?.. В любом случае нужно бороться. А что делать? Иного выхода не просматривается. Только помнить следует, что борец всегда проигрывает. Или в прямом смысле. Или – всецело растворяясь в борьбе и в ней побеждая – теряет себя изначального. Так что куда не пойди – либо коня потеряешь, либо смерть найдёшь… Твоё – лишь дни этого пути скорбного. Но истуканом стоять значит отрекаться и от этого краткого времени. Но когда слышишь, что время – это всё, не торопишься отчего-то согласно кивать головой.
* * *
Бог негромко подсмеивается над нашими упованиями, щурится в усталой улыбке, очи всевидящие в щели превращает… И чем беспощаднее жажда, тем больнее аукается несбывшееся. А без жажды куда? То-то и оно…
* * *
Власть стихии, стихия власти. Как легко одно перетекает в другое! Питомцы Эвтерпы оборачиваются подручными Зевса и упиваются молниями, разящими прежних своих собратьев. И здесь тоже числят себя родственниками стихии. И что им иное родство?
* * *
Суета, бега, закрутка… Всегдашнее ли это теперь состояние?
* * *
– Хотите о моем литинститутском руководителе семинара? – испрашивал
– Итак, сегодня мы должны поделиться своими раздумьями на тему «Красота спасёт мир». Мы ведь с вами об этом в прошлый раз договаривались? Отлично. Итак, как бы вы сформулировали главную мысль планируемого эссе? Вот вы, например…
И он кивал на меня и загадочно улыбался. Я делал трагическое лицо, по которому можно было заподозрить пугающую безмерность откровений, явившихся одержимому предложенной темой. И словно выстраданный плод одиночных ночных бдений выдавал нечто демагогическое и претенциозное. Что-то вроде «красота спасёт лишь тот мир, что спасёт красоту». Он хмыкал, постукивал пальцами по столу, нелегко вздыхал.
– Просил же – без экстравагантностей…
Я пожимал плечами. Он вздыхал ещё тяжелее, выразительно скучнел, спрашивал кого-нибудь другого…
Родился он неподалёку от нашего города, в райцентре со знаменитым кирпичным заводом. Но жил в родных краях недолго: сразу после окончания школы поехал поступать в столицу. Учился он на философском факультете главного университета страны. Сокурсницей его была будущая первая дама государства – жена прогрессивного генсека, провозгласившего перестройку и ускорение. Генсек был ещё в полной силе, и рассказы о юшошеских неформальностях звучали как свидетельство принадлежности к узкому кругу имеющих доступ. Семинаристы заметно оживлялись, округляли глаза, переспрашивали. Рассказчику эффект нравился.
К тому времени стихотворчество утратило для него первостепенное значение. И на литинститутских поэтических семинарах он всё больше распространялся о созданном не столь давно под своим началом движении «Мир через красоту». О значении культурных связей с Индией, о наследии Рериха, о своих поездках к сыну художника. Говорил о том, что новоиспечённое движение ширится не по дням, а по часам. Распространяется на всё новые и новые регионы, страны, континенты…
Последняя книжка его «Гималайская неделя» была на слуху. И он увлечённо рассказывал о жутком спросе, о дополнительном тираже, о жалких вяканьях злопыхателей. Поминал при этом и нападки на свой первый столичный стихотворный сборник, последующее замалчивание и чуть ли не запрет на публикации. Хотя вроде там ничего такого и не было… Может, это в какой-то мере и соответствовало действительности. Однако во времена наших встреч социализм стремительно приобретал человеческое лицо, жертвы прежних притеснений были в почёте – и эти его слова нередко вызывали скептические ухмылки и хмыканья.
Не раз возникала мысль перейти в какой-нибудь другой семинар. Благо, достойные руководители имелись. С одним из них, поэтом Юрием Левитанским, проводились даже по этому поводу переговоры. Мэтр дал добро, но вмешались формальности: в семинаре том могли заниматься только москвичи…
И продолжал учиться с ребятами из Прибалтики и Украины, средней российской полосы и Средней Азии, Поморья и Коми… Приезжал вместе с женой-однокашницей на сессии, ругал сочинения однокурсников, кочевал вольным слушателем по иным семинарам. Винокуров, Межиров, Кузнецов… Калибр имён впечатлял. Стихи их могли не приниматься, но масштаб фигур был очевиден. Мне всегда было чрезвычайно интересно увидеть автора прочитанного живьём. Хотя, конечно, сплошь и рядом это искажает памятные книги. И может быть, правильнее общаться с писателем лишь через прочтение.