Прелести и прелестницы
Шрифт:
Народ в тот вечер собрался незнакомый, но типажный. Вот бородач-физик, развесёлый рубаха-парень с бесконечными рассуждениями о боге во всё. Рядом – не менее щетинообильный художник, убеждённый в неизменной пагубности успеха. А за ним – напрочь лишённый головной растительности бизнесмен, увлечённый натуралистическими мемуарами о своей алкогольной юности…
Впрочем, между тостами и братаниями гости порой вспоминали о причине собрания и пускались в вежливые дискуссии о природе коллекционерства. Удивлялись, одобряли, чмокали языками. По мере опустошения стеклотары речи их становились всё горячее,
Гости находили филокартистов людьми несравненными, а хозяйское собрание ветхих картонок – самым впечатляющим. Победоносно расцветало ощущение целебности собирательства как образа жизни. Самого, может быть, безошибочного…
И вдруг благую атмосферу крепнущего единения, осознания истинного смысла и воздаяния должного легко отравила короткая сентенция, брошенная поперёк разговора.
– Никакая из этих фоток линялых и для сортира не годится – краями поранит.
Машин голос был низким, хрипловатым, спокойным. В повисшей тишине она поднялась из-за стола, кисло оглядела присутствующих, отправилась в прихожую. Потом вернулась, залпом допила свою стопку и шумно выдохнула:
– Ну, я пошла.
Трудно объяснить, почему я через минуту кинулся её догонять. Какой чёрт меня дёрнул? Может быть, воспалённая старкой душа откликнулась на правду? Или глупая выходка безыскусностью своей зацепила?
Я настиг её через квартал. Скандалистка шла быстро, руки в карманы, на оклики не оборачивалась. Пришлось приобнять с бережным укором.
– Ну, что ты, Маша?
– Козлы трескучие! – пробасила она.
– Чёрт с ними.
– Согласна.
Маша напоминала насупленного птенца-переростка, на всякий случай дыбящего пёрышки во все стороны. И когда я погладил её по голове, она встряхнулась по-птичьи, глянула остро и промолчала. Только ещё круче нахмурилась и втянула голову в плечи.
Бродили долго. Кружили по кривым переулкам, выходили на безлюдную набережную, поднимались по стёсанным лестницам. Я говорил, что каждая из паршивых открыток – всего лишь пароль, по которому самые не схожие друг с другом люди, глядишь, и сходятся. Что неважно, из каких времён в какие и с чьей подачи листок этот несчастный перелетел. И что там нарисовано – тоже без разницы. Фишка вовсе не в нём. В нём-то самом как раз ничего худого и нет… Маша слушала не перебивая и сосредоточенно вглядывалась в густеющую уличную темноту, где кучно светились раскалённые августовские листья.
– Пойдём лучше ко мне, – резонно резюмировала она на третьем часу моциона.
И мы пошли.
5.
– Иван Иванович хотел с вами поговорить, – сообщил милый знакомый голосок, – переключаю…
Могла бы поинтересоваться, а хочу ли я. Впрочем, любопытно, что это он вдруг…
– Здравствуйте, здравствуйте! Рад слышать. Не читали сегодняшнюю «Госгазету»? Зря. Газеты читать надо. Мнения изучать. И нынешних. И из наследия. Важная, надо сказать , составляющая. Весьма. Как правило это обстоятельство недооценивают. А мнение мёртвых – это не мёртвое мнение…
Так вот. В нынешнем номере – информация о мероприятии, которое всем нам небезыинтересно. Да-да, именно то собрание, которое планировалось… А вот скепсис ваш мне представляется неуместным.
6.
Маша никогда не симулировала оргазм. Разящая непосредственность была врожденной производной её дюжего тела. При этом она тяжело поворачивалась на бок и смотрела – мрачно и неподвижно – куда-то сквозь стену. На прикосновения – ёжилась и каменела. Воцарялось молчание, становилось страшно.
Нет, так бывало вовсе не каждый раз. Свирепая страсть жила в ней укромно, пробуждалась неспешно и сокрушительно. Являла себя в холодной плотоядной улыбке, крупной неукротимой дрожи, металлическом блеске отсутствующих глаз.
– Что ты, Маша? – глухо шептал я скороговоркой. Но Маша не отвечала…
Казалось, что она постоянно во что-то вслушивалась. Чутко, жадно, отрешённо. Ловила сигналы какого-то иного измерения и в первую голову следовала именно им.
– Дурачок ты, – басила Маша, подойдя к распахнутому в полночь окну, – ничего-то ты не видишь.
– А что там? – робко интересовался я, слепо вглядываясь в сплошное чёрное.
– А там ходят бесшумные ночные почтальоны с огромными-огромными сумками на старых ремнях. У каждого почтового ящика они долго и внимательно роются в своих огромных баулах, радуются как дети, отыскав нужную депешу, бережно опускают её в щёлку. И идут дальше – блаженно и умиротворённо. А когда не отыскивают ничего – но такого почти что и не случается – горятся сильно, словно потеряли хорошего-хорошего друга…
– А почему же они ходят только по ночам?
– А днём ни радоваться, ни печалиться некогда. Сам что ль не знаешь?
– Мне ли не знать…
7.
Дяди в зальчике собрались серьёзные. Здоровкались, по плечам друг дружку трепали нежно, похохатывали вполголоса. Шептались свойски, брови в ответ вздымали, кивали понимающе.
Потом все расселись, попритихли, насупились. Выступал человек с острыми тревожными прозырками. Говорил ровно, неброско, уверенно. О том, что это, конечно, радостно, когда есть сплочённые товарищи, которым небезразлично и которые готовы. Не было бы этого – не было бы вообще ничего. Но одним этим отрадным обстоятельством решения всех наших задач, конечно, достичь нельзя. Что имеется ввиду?
– Да вот лежал я тут днями под капельницей, – вдруг приоткрылся оратор и с улыбкой, выдержав интригующую паузу, успокаивающе продолжил, – просто плановая профилактика. Раз в год – нелишне. Так вот, у девчонок-медсестёр только и разговоров. Эта с этим три года живёт, та с тем – пять. А подружака Манькина и вообще хрен знает сколько… А что дальше? Все сходятся, что кобелям и так некисло. К чему народ-то растить? Одна боль головная… А между тем, кто сильней головной боли страшится, тот быстрей её и получает. Такую, что на всех мало не покажется…