Прелести и прелестницы
Шрифт:
«Гималайская» проблематика увлекала нашего семинарского «мастера» всё больше. Он строил планы строительства Шамбалы на Алтае, хлопотал об издании трудов Блаватской, организовывал ячейки последователей по России. Кто-то видел в этом опасные проявления сектантства. Масла в огонь подлила смерть знаменитого в те годы актёра, сыгравшего главную роль в знаменитом тогда фильме «Пираты двадцатого века». Актёр это слыл последователем, посещал собрания одной из ячеек и был (если верить сарафанному радио) мучительно убит единомышленниками на одной из их регулярных сходок. О подобных событиях в газетах и теленовостях считалось не нужным. Тем не менее резонанс история получила мощный. Трудно судить, в какой степени трагедия была мотивирована философскими
Уже спустя несколько лет после получения диплома, где значилась расплывчатая и всеобъемлющая специальность «литературная работа», я случайно увиделся с ним в областной юношеской библиотеке. Он приезжал выступать перед здешними членами своей структуры, а я зашёл узнать о грядущих молодёжных поэтических посиделках. Столкнулись на лестнице.
Он расспрашивал, что у меня нового, бываю ли в Москве, публикуюсь ли. Говорил мягко, ровно, несуетно. Глядел ласково, участливо, лукаво. Сопровождающие терпеливо ждали, вздыхали, поглядывали на часы. Желал напоследок не пропадать…
Заканчивался век, заканчивалось отведённое ему земное время… Больше я не видел его никогда.
* * *
История нашей словесности – череда мифологем. Каждая последующая – от болезнетворных соков предыдущей. И выздоровление смерти подобно.
* * *
Внезапно повалил снег. Мокрый, крупный, прилипчивый. Сумерки зашевелились, разлохматились. Отойдя уже прилично, я обернулся и увидел, как особнячок колеблется, пошатывается в сгустках летучей воды – норовит раствориться в ней, да всё не решается. Углы размывались, стены шли белыми пятнами, стёкла слезились. Как переводная на клочковатый воздух картинка, дом распадался на куски, стирался, исчезал. Но истаять вовсе не мог – брезжил, пробивался сквозь хлопья, посверкивал. Огней в нём всё не гасили – кто-то никак не мог доделать свою работу.
Было сыро и зябко. Медлить становилось невозможно. Я поёжился и быстро зашагал прочь. Не терпелось согреться – болезни никак не входили в мои планы. «Предполагаем жить…» отчего-то навязчиво крутилось в голове. «А всё одно – без загадывания никуда. Планы, планы… Что ещё заставляет кровь нестись по кругу? Какие такие без них скорости? Всё будет мертвяще недвижным. Если вообще будет».
* * *
Валере Коренюгину
Апельсиновым лисьим огнем
подрумянен декабрь изнутри.
В предрождественский сумрак нырнем,
и гори она, друже, гори
шалым пламенем (туже, свежей
извивайся веселый язык
у твоих и моих виражей)
ясной участи, черной слезы,
бесполезной игры пироги,
карамельная эта печаль.
На какие не прянешь круги,
горемычного счастья не чай.
Все одно – потому и ничто
(торопливая пыль, кутерьма).
В нашем сумеречном шапито
лишь безумцы не сходят с ума.
Что им фантики, блестки, фольга,
фатовские банты, конфетти?
Завертелось – и вся недолга:
не смотри, не смотри , а иди
в темный час, в заколдованный лес,
ведь едва остановимся мы,
и под куполом здешних небес
не отыщут ни света, ни тьмы.
* * *
Всё чаще приходится (как это водится у сумасшедших) обсуждать всяческие вопросы с самим собой. Раньше чаще и охотнее случалось разговаривать (как правило, со старыми знакомцами) о разных материях. И хотя всё это было в сущности болтовнёй – «психотерапевтически» разгружало и помогало потом уже собственноручно нащупать решения. Теперь же почти всегда – один на один с любой передрягой.
* * *
Поэт-депутат. Причудливая, надо сказать фигура. В близком прошлом – вовсе не редкая. Не мытьём, так катаньем – но быть властителем дум. Да что там дум… Просто властителем. Владеть словом – для иных ступень к владению жизнью ближнего. Это раньше казалось, что слово влияет на судьбу. Теперь же потребно лишь непосредственное на неё воздействие. И депутатство на этом пути – цветочки. Эпоха такова, что ревнители духовной пищи с боями – порой и насамомделишными – прорываются к властному кормилу. Литератор Нур Мухамед Тераки, первый афганский лидер советского разлива. Филолог Звиад Гамсахурдия, яростный грузинский смутьян. Его заклятый абхазский враг Владислав Ардзинба, директорствоваший в Институте языка, литературы и истории. А сербский поэт Радован Караджич? А чешский драматург Вацлав Гавел? Между прочим, и Владимир Ильич Ленин имел обыкновение указывать в анкетах, что по роду занятий он литератор. И что тут возразить? Полсотни с лишним томов сочинений тому поруки…
В самом ли слове есть завязь диктаторства? Или к словарному инструментарию тяготеют особи определённого психологического склада? Или наклонность эта формируется гипертрофированным вниманием к слову? И обретя власть над словом, жаждут её экспансии? И нужно ли это понять? И можно ли это принять? И следует ли принять, не понимая? Разве только что к сведению…
* * *
Во сне глаза её были чуть приоткрыты, подёрнуты отсутствием, блестящи. Сквозь ресницы сочился зеленоватый свет радужек, угадывались колючие зрачки и вызволенные сновиденьями лёгкие слёзы. Казалось, я помню эти глаза уже много-много лет, со времён стремительных страстей и ювенильных безумств, горних претензий и нехитрых радостей. С тех благословенных дней, когда я пристально вглядывался в женские лица, яростно подозревая открыть в них нечто такое, что может в корне изменить для меня порядок вещей.
Конечно, эти припухшие веки, робкие краевые морщины, рукотворные линии ресниц давно хранились в тёмном углу памяти. Только когда и как они там очутились, я припомнить решительно не мог. В те призрачные уже времена девушки этой, наверное, ещё и на свете не было… Как же всё быстро! Нестерпимо быстро. А глаза, они, должно быть, передаются по наследству. Причём необязательно по прямой линии. Чаще – по каким-то причудливым траекториям вовсе не кровного родства: отступающая волна одного поколения насылает взамен новую, как две капли подобную себе же…
Я осторожно – чтобы не разбудить – перевалился через спящую и подошёл к окну. Снег стих, но не прекратился. Редкие неспешные хлопья слабо мерцали в уличном сумраке, в окнах стояли тусклые фонарные блики, где-то сбоку виднелась пятнистая луна. Окно напоминало домашний аквариум. В дошкольном возрасте я любил наблюдать, как нежатся в нём медленные серебристые рыбы, едва колышутся экзотические водоросли, мелко подрагивает робкая подсветка. Совсем рядом по ту сторону стекла действовали иные законы, жили иные существа, лучился нездешнего колера свет. И проникнуть внутрь этого светящегося в нескольких миллиметрах от подушечек твоих пальцев мира было невозможно: убери преграду, разбей стекло – и он перестанет существовать, распластается безжизненно под ногами, превратится в отвратительный склизкий мусор… Так и окно: отвори его только – и потянется вовнутрь студёная сырость, просочится под кожу, разбудит спящую. Она встрепенётся, глянет дико, сожмётся в комок… Но будет поздно: грань между мирами исчезнет, и одним из них станет навсегда меньше… Миры – это стёкла.