Преодолей себя
Шрифт:
— Настя, что случилось? Несчастье какое? Зачем плачешь? Может, обидел тебя, Настя?
Она, смахнув слезинку, посмотрела на Брунса. Он тоже смотрел, ждал ответа. Потом тихо проговорила:
— Боюсь я, очень боюсь...
— Кого боишься, Настя? — опять спросил Брунс.— Нас боишься?
Она ответила:
— Нет, нет, вас я не боюсь. Мне нечего бояться вас.
— А кого боишься? Ну, кого? — Он смотрел на нее вопрошающе, словно бы
жалел.
— Что со мной будет? Вот чего боюсь... Если Красная Армия
Брунс смотрел на нее и молчал. И на самом деле, что он мог сказать? Какие слова? И сам не знал.
— Ну, что будет со мной? — снова спросила она.— Повесят на первой перекладине?
Никто ей не отвечал. Словно бы онемели все. Да и на самом деле — как сложится судьба этой молодой русской бабы? Может, и на самом деле красные вздернут ее, прикончат в один прекрасный день.
— Что же вы молчите? Языки пооткусили? — Последнюю фразу она сказала
по-русски и сразу же перевела ее на немецкий в более смягченной форме: — Языки у вас онемели?
— Они сюда не придут,— сказал Брунс. — Положение у вермахта на Северо-Западе крепкое. Ленинград подыхает от голода. Новгород разрушен и в руках у нас. А до Пскова и вообще красным ой как далеко!
— А если придут? — спросила Настя. Она испуганно посмотрела на Брунса. — Я боюсь, Курт!
Лицо ее приняло такое выражение, что даже Брунс оторопело выпучил глаза. Офицеры переглядывались между собой и молчали: ведь она высказала те мысли, те опасения, которые приходили в головы и к ним ежедневно и ежечасно.
— Не придут они, Настя,— сказал Брунс. — А если такое случится, то не оставим тебя. Своих людей мы берем под защиту.
Она улыбнулась, а сама думала совсем о другом. О чем она думала, им не суждено было знать. В душе своей она была рада, что фашисты поверили ей, а ведь сказала им правду, горькую правду предстоящего возмездия. Она была уверена в том, что это возмездие не за горами. Оно уже началось где-то там, на Курской дуге и в других местах.
Еще раз она посмотрела на Брунса преданными глазами, будто бы в благодарность за великодушие, тихо, очень тихо сказала:
— Спасибо, дорогой мой Курт. Я так и знала — ты меня не оставишь...
Вечеринка была испорчена,— она поняла это, когда немцы под тем или иным предлогом стали расходиться по домам. Остался один Брунс. Он сидел потупив голову, о чем-то сосредоточенно думал. Потом вдруг начал быстро ходить по комнате, приговаривая:
— Настя, дорогая моя Настя! Я люблю тебя, Настя! Просто жить без тебя не могу...
Она не отвечала ему, сама не знала, что ему сказать, сознавая фальшивость его любовных признаний. Он опустился на колени и начал умоляюще просить:
— Полюби меня, Настя. Спаси своей любовью от гибели! Я так полюбил тебя, что не знаю, куда себя деть. Если ты не ответишь
«Ну и стреляйся»,— хотела сказать, но сдержалась, сказала совсем другое:
— Ладно, Курт, не убивайтесь. Возможно, я полюблю вас, но только не сейчас: ведь я замужняя. Ох, если была бы свободной!
— Но мужа, может, и нет в живых. Где он, муж? Ну, где? Там, у красных?
— Возможно, там...
— И будешь ждать его? Думаешь, он простит тебя? Нет, нет, с ним у тебя все покончено! Решительно все!
— Но я немножко обожду, Курт. Я должна немножко обождать...
— Чего ждать? Кого?
— Ведь я замужняя, Курт. Поймите меня — замужняя! А вокруг столько хорошеньких девочек. Каждая вас полюбит. Вы ведь такой красивый, такой элегантный! А кто я? Баба.
Он ушел от нее раздосадованный, даже не попрощался. Теперь она все больше и больше боялась Брунса. Он снова приходил, приставал со своей фальшивой любовью. Она как могла отбивалась, но с каждым новым его приходом домогательства были все настойчивей и наглей. И она решилась на крайнее. Решилась убить его. Убить и ночью скрыться из города. Только таким путем она могла избавиться от него.
Все обдумала до мельчайших подробностей, представляла себе, как он придет к ней, как сядет на стул, как будет приставать со своей «любовью» и как она его прикончит в удобный момент, прикончит одним махом насмерть. Она уже положила в угол топор, прикрыв его тряпицей. Все было подготовлено, и она его ждала. Ждала три дня, и только на четвертый день вечером раздался стук в дверь калитки, настойчивый и нетерпеливый. Сердце екнуло, и она почувствовала, что настал тот миг, когда она должна решиться. Открыла дверь. На пороге, к удивлению, появился полицай Гаврила Синюшихин. Он уставился на нее, похабно этак спросил:
— Не ждала, землячка?
— А чего мне ждать тебя? — сказала она. — Что ты, кум или брат?
— Ну, не кум и не брат, а все же не чужой. Земляки, чай. Как поживаешь? Пришел спроведать.
— Живу — не тужу, как видишь.
— То-то — не тужу, дружков привожу,— намекнул он и осклабился так, что страшно было глядеть на него.— Устроилась, гляжу, не худо. Кавалеры, видать, частенько наведываются.
— Бывают и кавалеры. Их вон сколько — пруд пруди. На что они мне, эти кавалеры?
— Не притворяйся монахиней. Я ведь все знаю. С Брунсом небось крутишь?
— А что, он плохой, что ль?
— Человек видный, не спорю, но ведь чужой. Погостил — и уехал. Укатил в неведомые края. Ведь так может получиться?
— Ну и пускай уезжает. Уедет и приедет. Никуда не денется.
— Ты лучше со мной дружбу веди. Оно верней дело-то будет. Парень я свой. Оформим все как следует, по закону...
— Это с тобой-то, с таким чумазым?
— А что, я хуже этого лейтенантика немецкого? Я же русский.