Преодолей себя
Шрифт:
— Ах, она еще у меня спрашивает! — взревел Вельнер — Мы все знаем! Нити зловещего заговора в наших руках! И мы распутаем всю эту дьявольскую сеть! Распутаем, черт побери! И накажем бандитов!
Он выплевывал фразы, точно громовержец, всезнающий и всевидящий, а по существу мало что знающий. Настя поняла это сразу и поэтому вела себя спокойно. «Ничего ты не знаешь, жандармская морда, и от меня ничего не добьешься». А он все орал, шея его покраснела, неестественно вздулась от напряжения, глаза сверкали злобой.
— Я ничего не знаю,— спокойно проговорила Настя. — Решительно ничего.
Она ждала, что
— Усачева,— сказал он уже спокойно,— все будет в твоих интересах. Ты знаешь хорошо немецкий язык — работай с нами. Признайся чистосердечно, и мы тебя простим. Будешь на воле счастлива и свободна.
— Ладно, я подумаю,— ответила она,— только я не имею никаких связей с партизанами. Никаких...
— Даем тебе на размышление ровно сутки. Одни сутки. Эти сутки определят твою судьбу...
Конвоиры отвели ее в камеру. Она слышала, как звякнул замок, как прогрохотали шаги тюремщиков, потом все стихло. Она сидела на тюфяке, поджав под себя ноги, и думала, думала. Мысли роились беспорядочно и хаотично. То она вспоминала детство, то школу, то знакомство с Федором. Все всплывало в памяти так ярко и отчетливо, казалось, все это произошло совсем недавно. Жизнь была коротка и вот теперь могла оборваться в любую минуту, не сама собой, а по чужой дьявольской воле, оборваться насильственно и нелепо. Она знала: фашисты беспощадны. Об этом она постоянно думала, и все же как ни опасно было ее положение, почти безвыходным было, Настя еще держалась за тонкую ниточку, цеплялась за нее, надеясь удержаться. Она поняла, что не надо ни в чем сознаваться, решительно ни в чем. Ведь фашисты почти ничего не знают о ее связях с подпольем, только догадываются, а фактов, доказательств у них нет. Вельнер подозревает лишь в похищении списков. Даже о подпольном колхозе в Большом Городце, членом правления которого была Настя, они ничего не узнали, хотя и арестовали Ольгу Сергеевну.
Что с ней? Где она? Возможно, в этих застенках? Как хотела бы Настя посоветоваться с подругой, хотя бы посмотреть на нее, одним своим видом приободрить. Но тюремные стены не раздвинешь. Вот она, стена, а кто там за ней? Какой узник? Или нет никого? Настя постучала костяшками пальцев в одну, потом в другую стену. Прислушалась. Через минуту с правой стороны она услышала еле уловимый ответный стук. Значит, там кто-то есть. Но кто? Настя постучала еще. Опять кто-то ответил дробным и частым стуком. Потом стена замерла. Настя сжалась в комочек, притаилась, закрыла глаза, и все же на душе полегчало.
В ту ночь она уснула: давала о себе знать страшная нервная напряженность предыдущей ночи. Спала без сновидений и проснулась с восходом солнца, перед глазами снова играли на черной тюремной стене солнечные зайчики, играли и бегали, словно бы улыбались, подбадривали: не бойся, они ничего не знают и никогда ничего не узнают. Держись!
Она подошла к окну, там опять расхаживал часовой, шаги его были ленивыми и тяжелыми. Постоял напротив окна, Настя снова разглядывала его ботинки, тупорылые и с толстыми подошвами. Постоял и снова пошел. Настя смотрела в потолок: там была маленькая электрическая лампочка, она слепо горела, еле освещая
Глава двенадцатая
Настя ждала вызова на допрос весь следующий день, но ее так и не вызвали. Она уже обдумала все варианты ответов на вопросы жандармов до мельчайших деталей, однако могло быть непредвиденное: кто-либо из подпольщиков не выдержал пыток — и тогда все пропало. О том, что Настя подпольщица, знал очень узкий круг людей, а что разведчица — знали только Степан Павлович Филимонов и дядя Вася. Возможно, знал кто-то еще в партизанском штабе, но это уже было там, за чертой, куда карающей руке фашистов было не дотянуться. Все это в какой-то степени успокаивало ее.
И еще была ночь, бессонная и длинная,— Настя не знала, почему не вызывают. Ищут новые улики? Что там думают о ней — Вельнер, Брунс, а может, кто приехал из Пскова? Может, вынудили пытками кого-то в чем-то сознаться и распутывают клубок? Она закрыла глаза, пыталась уснуть — и не могла. Боялась очередного допроса. Очень боялась. И только под утро провалилась в глубокий сон. Сколько она спала? Час-полтора, наверное, не больше, а проснулась от звяканья ключей, поняла — открывают камеру.
Открыл дверь пожилой немец с длинным лицом, точно у лошади, и маленькими глазками. Он сказал: «Пора вставать» — и поставил на столик завтрак. Это была миска с бурдой из брюквы и гнилой капусты. Она торопливо поела и снова улеглась. Думала и ждала.
На допрос вызвали только вечером следующего дня. Вельнер сидел в кресле и небрежно курил, пуская в потолок дымовые колечки. У окна, скрестив руки на груди, стоял Брунс. Оглядевшись, Настя спокойным голосом сказала:
— Я к вашим услугам, господа!
Эти слова она произнесла по-русски, и на лице Вельнера мелькнуло подобие улыбки. Он, очевидно, понял и ответил ей тоже по-русски, растягивая непривычные для него слова:
— Здра-вст-вуйте, Усачева. Как ваше здоровье? — спросил он и посмотрел на Брунса. Тот стоял словно истукан, не шелохнувшись, молчал.
Томительное молчание продолжалось с минуту. Настя насторожилась. С чего они начнут? И чем все это кончится?
Затем вахтмайстер вкрадчивым голосом, почти просяще проговорил:
— Я думаю, ты будешь благоразумна, Усачева. Можешь спасти себе жизнь, свободу, вернешь себе счастье… Так будешь благоразумной?
— Буду благоразумна. Что я, враг себе? — ответила и спохватилась: зачем так сказала? Словно пообещала выдать какую-то тайну. Обнадежила палачей.
— Вот и хорошо,— обрадовался Вельнер. — Я слушаю тебя.
Он даже подался к ней всем своим корпусом и, навострив уши, приготовился внимательно слушать. Но она молчала и не знала, что и как сказать: каждое слово нужно было обдумать. А те слова, которые ходили к ней ночью и были такими складными и убедительными, вдруг вылетели из головы, и она растерялась.
— Я жду честного ответа,— сказал Вельнер.— Только честность может спасти тебя, Усачева.
«Честный ответ...» — пронеслось у нее в голове. Ну что ж, она скажет то, о чем думает...
— Буду говорить только правду и честно,— начал она, тихо и прямо смотря в глаза Вельнера. — Буду говорить только правду.