Преодолей себя
Шрифт:
— Вы умеете,— повторила она его слова.— Я понимаю — умеете. Умеешь и ты, Брунс. Все вы умеете убивать, но возмездие неотвратимо. Берегитесь, Брунс!
Она заметила, как он вздрогнул. Брунс торопливо вышел. Гулко хлопнула дверь, прогремели ключи тюремщика, а она сидела на койке и глядела на дверь. И вдруг почувствовала за спиною холодок смерти, внезапно нахлынула жалость к себе. Она уткнулась лицом в подушку и безутешно заплакала.
На другой день ее снова привели на допрос. Вельнер метнул на нее злобный взгляд, и она поняла, что действительно будут пытать.
— С кем связана?
— Ничего не знаю,— отвечала она тихо.
— На этот раз все же развяжешь свой поганый язык! — заорал он хриплым голосом,— Заговоришь меня, большевистская лазутчица!
Он подошел к ней и, отфыркиваясь слюной, прохрипел:
— Ну, говори! С кем встречалась? Где?
— Никаких у меня явок не было.
— Ах, не было! — Он ударил ее ладонью по лицу. Она не почувствовала сильной боли — просто загорелась щека, он ударил еще сильней, и она чуть не упала.— Я заставлю все сказать! Решительно все!
Она не отвечала. Вельнер задыхался, голова его тряслась, как у сумасшедшего.
— Мерзкая тварь! — заорал он еще громче.— Граубе, сюда!
Сподручный верзила Граубе схватил Настю за шиворот и повалил на пол. Она почувствовала тупую боль в боках. Они пинали ее носками, и с каждым ударом что-то булькало и отрывалось у нее внутри. «Только бы не закричать,— пронеслось в голове,— только бы продержаться». Она сжимала зубы, удары сыпались один за другим, казалось, что тело разламывается на части. Потом поняла — бить перестали, но сознание чуть было не покинуло ее. Настя провела рукой по волосам и почувствовала на пальцах что-то липкое и скользкое, поднесла ладонь к глазам и увидела темно-алую кровь.
— Ну, теперь будешь говорить? — уже более спокойно спросил Вельнер.— С кем связана?
Она замотала головой и ничего не сказала, лежала на полу и не могла подняться.
— Увести,— услышала хриплый голос Вельнера. Он стоял тут же, рядом, широко расставив ноги,— перед ее глазами блестели голенища хромовых сапог. Фашист круто повернулся, отошел к столу.
В следующее мгновение ее подхватили и потащили. Шум торопливых шагов, щелчок замка, скрежет открываемой двери — все звуки и движения причиняли мучительную боль. Конвоиры бросили ее на пол возле кровати. Подняться и лечь на койку она уже не могла. Так и лежала, не шелохнувшись, до самого вечера и очнулась, когда тюремщик принес баланду и поставил миску на столик.
— Кто вы такой? — спросила Настя.
— Не узнала?
Она вгляделась внимательней и признала, что это он, немец, надзиратель. Всегда бессловесный, словно от рождения немой, он приходил в одно и то же время, приносил миску с бурдой, ставил на столик и молча уходил. А сегодня вот заговорил — то ли из жалости, то ли из любопытства. Она не поверила, что он
жалеет ее, не могла поверить. А он стоял и смотрел на нее.
— Это вы? — спросила Настя.— Как вас звать?
— Арно Кнооп,— ответил он. — Мне не положено разговаривать с вами, но мне жаль вас, и я спросил.
«Жалко, пожалел надзиратель, этот пожилой немец, — пронеслось в голове.— Значит, в нем человеческое сострадание не угасло, хотя и стережет узников».
— Вы не виноваты, Арно,— сказала она.— За вами нет никакой вины. Это они там проутюжили меня.
Он тихо сказал:
— Они нехорошие люди, очень нехорошие. Потерпите немного. Может, все обойдется. Может, смерть и минует
— Спасибо, Арно. Большое спасибо.
Он еще постоял с минуту, потом вышел.
Поговорила с человеком, с этим пожилым тюремщиком, и боль, казалось, отступила. Ясность мысли возвратилась. Она начала размышлять: кто же он, немец Арно Кнооп? Фашист? Кажется, нет. Он просто человек, и душа у этого немца, видать, добрая. Не по своей воле он поставлен здесь, и, может быть, тяжко и больно ему нести службу в тюрьме. Может, мучает совесть, да некуда деться.
Вот ушел он, этот немец по имени Арно, и она опять осталась наедине с собой, со своими мыслями, со своей бедой, со своей болью. «Да, это конец,— думала она,— еще два-три таких допроса, и они доконают, добьют до полусмерти, изувечат, а потом прикончат. Пощады не будет. И все же надо молчать. Молчать и ничего не говорить, держаться из последних сил...»
Так она решила, поднялась на колени и села. Ощупала голову, плечи, бока, ноги — все болело нудной и тягучей болью. «Почему так устроен мир? — думала она.— Почему люди становятся непримиримыми врагами? Убивают друг друга. И все ради корысти, ради господства одних людей над другими. Ведь человек рожден для дружбы, любви и счастья...»
Она долго не могла уснуть. Закрывала глаза, и в полусне виделось пожарище там, в родной деревне. Горит сарай, в огонь бросают Максимова. Плачут женщины, старики, дети...
Настя открывает глаза, сердце замирает то ли от страха, то ли еще от чего... Перед глазами опять обшарпанные стены одиночки, черный от копоти потолок и маленькое зарешеченное оконце, сквозь мутные стекла которого еле пробиваются лучи. Значит, где-то там, на воле, солнце начинает свое восхождение, обрызгивая исковерканную землю снопами жизни и надежды. С огромным усилием воли поднялась она, подошла к оконцу — глаза ослепило золото лучей. Не хотелось погибать в этой сырой и полутемной камере, так не хотелось! Побывать бы в просторах полей и лугов, в лесных рощах, поговорить бы с добрыми людьми.
Через два дня ее опять вызвали на допрос. Вельнер задавал одни и те же вопросы, она отвечала односложно: «Нет, нет, ничего не знаю». Упорство узницы настолько взбесило фашиста, что он опять пустил в ход кулаки. Настя лежала на полу, глядела на палача ненавидящими глазами. Он снова начал кричать:
— Русская тварь! На огне спалить надо!.. На медленном огне, чтобы развязался поганый язык! Не понимаю я этих русских! Не понимаю!..
Настю обливали холодной водой. Очнувшись, шептала одно и то же: «Ничего не знаю. Решительно ничего». Тело ее, покрытое синяками, нудно гудело, будто отваливалось от костей, и казалось совершенно чужим. Она глядела на Вельнера, на главного своего мучителя, с таким презрением и ненавистью, что он, заметив это, отшатнулся, подошел к окну и что-то бормотал невнятно и бессвязно. Она не могла понять, о чем он говорил.
— Признавайся, паршивая девка, где прятали орудие и взрывчатку?
Она молчала, а он стоял, слегка наклонившись. Все было противно в нем: и черный мундир с блестящим металлическим знаком на груди, где изображены череп и скрещенные кости, и особенно ненавистна повязка на рукаве со свастикой — символом варварства и насилия.
Она упорно молчала. Ее опять били до полусмерти. Затем отлеживалась в одиночке. Вызывали снова. Снова пытали. Но так ничего она и не сказала, словно бы замерла.