Превращение Локоткова
Шрифт:
— Ну, ты полез в дебри! Взять хотя бы твоего хозяина — по нему не скажешь, что он — необходимое кому или чему бы то ни было.
— Сор тоже должен быть, иначе — нет гармонии.
— Вот и утешься этим! — Эдик встал, протянул руку. — Прощай, я бегу. Стану очень нужен — звони. Но лучше — без этого. Нет, не думай плохо о Гастоне, просто у меня свои проблемы, у тебя — свои, и их не соединить. Давай! Пусть будут с тобой счастье и удача!
Он прокричал последние слова уже на ходу, шагая прочь от костра, в негустую древесную поросль. Вдали, за редким лесом, виднелась троллейбусная дорога — к ней направился Гастон. Там просвечивали движущиеся машины, слышался гул. Вот Эдик вышел из пролеска, перешел узкую асфальтовую дорожку, проложенную в припарковой зоне. Локотков видел это так: будто дорожка прямой, серой, решительной чертой в один миг напрочь отсекла их друг от друга; он остался здесь, а по ту ее сторону, по парковым хилым насаждениям, шагает, горбя спину, незнакомый, неизвестный, дальний человек в берете, с обмотанным вокруг горла шарфом. Отдаляется, отдаляется и исчезает, поравнявшись с дорогою.
Вот так же отдалялся
Когда он выходил из леса, под ногами у него хрустели сучья, мерзлые листья. Но неожиданно, откуда ни возьмись, прилетела тучка, и пошел мелкий, холодный, до костей пробирающий дождь. Валерий Львович оглянулся на лес: под дождем он потемнел, скукожился. Ну и утро! А впереди еще целый день.
14
«Гордый чуваш» к его приходу проснулся, и ходил, что-то мрачно бурчал себе под нос. Остаток водки он, конечно, уже вылакал.
— Ну, прощай, Иван! — сказал ему Локотков. — Я ухожу от тебя. Хватит. — И пошел в угол за чемоданом. Хозяин загородил ему дорогу:
— Обожди-обожди, куда! А деньги-то?
— За что? — озадаченно спросил постоялец.
— А за ночлег-то! Вино — это само собой, а то, что ночевал — само собой. Вот так-то, и все!
Можно было просто ударить его, и уйти, но Валерий Львович смалодушничал, дал пятерку — чтобы поскорей отвязаться. Покинул квартиру, и вздохнул облегченно: ну, наконец-то! Отойдя немного, остановился и посмотрел назад. Старая, замурзанная, кирпичная «хрущевка»- пятиэтажка. Вон и окно Ивановой квартиры, его мимолетного обиталища. Иван, Иван!.. Сколько ты еще просуществуешь в своем логове, вообще на свете? Убъют ли тебя по пьянке лихие твои посетители, или сам ты умрешь однажды ночью от скверного вина? И будешь лежать, закрытый изнутри, никому не нужный, рядом со своей гордостью — телефонным аппаратом…
Прямо с чемоданом он отправился в райисполком, и отыскал там ответственную по трудоустройству — толстую, глупую, но очень чванную женщину. Она, сразу уяснив, кто перед ней, приняла его с пренебрежением: знаем-де мы вас, освободившихся! Но когда Локотков положил перед нею свой кандидатский диплом, затихла и что-то долго соображала. «Ничего не могу вам предложить! — наконец сказала они. — На кандидатов наук у меня нет разнарядки!» «А на обыкновенных историков?» «Тоже нет!» «Тогда дайте мне направление на предприятие, рабочим». «Рабочим я вас направить не могу». «Почему?» «Потому. Не могу, и все!» Он глянул на ее чугунное лицо, на смазанную кремами пористую блестящую кожу — и снова так противно, обрыдло стало на сердце… Вышел, не прощаясь.
На центральной улице города стоял дом, где помещался большой строительный трест. Валерий Львович нашел там отдел кадров и сказал начальнику: так и так, освободился, и теперь хотел бы устроиться на стройку. Тот покосился подозрительно, спросил про образование. Скрыть что-нибудь было невозможно, могли попросить трудовую книжку. «Я историк, учитель, — сказал Локотков. — Но вы не обращайте внимания, мне бы сейчас хоть кем, только устроиться, койку получить, не ночевать же на улице…» «Вот то-то и оно, — проговорил кадровик, — и толку от вас на стройке будет немного, и уволитесь сразу, лишь найдете работу по специальности. Зачем нам такая текучка?» Но взглянул еще раз на лицо Локоткова, и увидел на нем такую безысходность, что сменил гнев на милость: «Ладно уж, посодействуем, может, и ничего…» Позвонил кадровику строительного управления, и скоро Валерий Львович уже оформлялся подсобником в бригаду каменщиков, получал направление в общежитие. Это общежитие стояло довольно далеко от центра: полчаса ехал туда Локотков на трамвае. Думал, что сейчас все кончится, и он отдохнет на койке, которую может считать своей, — однако пришлось еще тащиться через весь город в баню, за справкой об отсутствии инфекционных заболеваний, потом в диспансер, за справкой об отсутствии венерических, на инструктаж в «Горгаз»… Он устал от таких мотаний, но к вечеру получил все-таки свою коечку в комнате на троих человек, и даже успел чуточку вздремнуть до прихода сожителей. Обоим было под тридцать, один работал крановщиком, другой — монтажником. Появление Локоткова, конечно, не пришлось им по вкусу: вдвоем жить легче, чем втроем, особенно когда уже не очень молодые. Оба сожителя оказались парнями, изрядно битыми жизнью; то, что их новый сосед только что освободился из заключения, их не очень удивило, они только осведомились, за какое преступление он был осужден. Узнав, что не за воровство, успокоились, и больше не проявляли интереса к этому вопросу. Их больше насторожили слова Локоткова о прежней специальности: долго выспрашивали, вертели в руках кандидатский диплом. «Так ты, выходит, из этих… интелего?» — спросил монтажник, и крановщик захохотал: «Интелего… интелего… Вот именно — интелего!» Они переглянулись, довольные, и Валерий Львович понял, что между собой эти двое будут звать его именно так.
На другой день он сфотографировался и сдал документы на получение паспорта, отметился в милиции, прошел короткую медкомиссию, получил спецовку, и следующим утром поехал на тряском трамвае далеко за город, где на строительстве производственных корпусов работала его бригада.
15
Так началась его новая жизнь. Она была, разумеется, много легче той, какую ему пришлось вести в заключении: никаких ограничений, свободные вечера, неподневольная работа, хороший заработок, два выходных — разве можно сравнить? И все-таки чувство неудовлетворенности происходящим не оставляло Локоткова, и бывало порою очень сильным. Начать с того, что он так и не смог ужиться с соседями по комнате. Они были людьми рабочими, конкретными в делах и поступках, и их раздражало, например, что Валерий Львович, придя с работы, не варит суп, не идет развлекаться, не занимается иными какими-нибудь житейскими делами, а или бродит бесцельно по комнате, или лежит с газетой, журналом, книжкой, или спит. Вдобавок — равнодушен к наведению порядка в комнате! Все это указывало на лентяйство, неряшество нового жильца, неумение или нехотение уживаться с другими. И они решительно восстали против него, и боролись своими мерами: строго выговаривали за каждый случай непорядка во время дежурства, грозили бытсоветом и изгнанием из общежития; перестали брать его в свои вечерние чаепития, и толковали себе во время их о том-сем за столом, покуда он, неприкаянный, слонялся из угла в угол, или пытался спрятаться от них за чтением на кровати. И к жильцам соседних комнат пошла молва, они стали относиться к нему, как к придурку, но придурку недоброму, нехорошему, заученному. Вот уж где сыграл роль факт локотковской судимости! Он пытался сблизиться с этими людьми, договориться с ними по-доброму, даже заискивал во имя этого, хоть и было противно, но не мог добиться результатов. От такой мелкой, недостойной, по его мнению, войны он находился в состоянии постоянного раздражения. И ведь понимал, что не во всем прав, однако не мог уже изменить своих привычек. Здесь шла совсем другая жизнь, очень отличающаяся от общежитской вузовской, которую он когда-то испытал. Или сам уже стал стар, чтобы коротать дни и ночи в обществе людей, абсолютно случайно сведенных с тобой на одних квадратных метрах? В колонии — другое дело, там он жил по нужде, и потом — там его надежно прикрывали, и не давали никому ни оскорбить, ни обидеть.
А здесь — не только в общежитии, и на работе Локотков не мог надежно успокоиться. Соседи по жилью в глаза и заглаза звали его «интелего», а в бригаде — «тупой доцент». Он и вправду был туповат, не очень расторопен, а там приходилось иной раз и соображать, и пошевеливаться — будь здоров! Что был бригаде — старым, молодым, каленым и зноем, и холодами, — какой-то неясный диплом историка, пусть кандидата наук! Все только насмешничали, и лишь бригадир Тудвасев, сам в далеком прошлом судимый, немножко опекал его, обрывал других, — но и он порой подсмеивался, или посылал его работать подальше от глаз. Это обижало Валерия Львовича: ведь он старался хорошо работать, и быть полезным всем. И не был маменькиным сыночком: вырос в селе, в доме со своим хозяйством, студентом и аспирантом ездил в стройотряды. Почему же сейчас все получалось так ничтожно, по-бестолковому? Потому что преподавательская профессия, профессия ученого, не имеющая ничего общего с физическим трудом капитально в свое время подменили, переродили его, вынудив забыть о прежних рабочих навыках, уничтожили вкус к простой работе. Чтобы вернуть организму сноровку, силу, потребность простых, но напряженных движений, требуется время. А он этого не понимал.
А он этого не понимал, и проводил бесполезно дни в раздорах с товарищами по жилью, по работе. Так текла жизнь, и душа его, еще недавно кровяная и жарко дышащая, опустела, она сжалась и застыла, только тускло посвечивала, словно гнилушка. Ощущая от этого беспокойство, он пытался по-своему оживить ее: ходил в публичную библиотеку, читал там «Ученые записки», монографии, исторические вестники, журналы. Однако на праздные думы не оставалось теперь времени, а ходить в библиотеку просто так, без конкретной темы и цели, видеться с вузовскими друзьями, искать себе глупых утешений и оправданий, тешиться пустыми надеждами, оказалось скоро выше его сил, и он все чаще оставался вечерами или в выходные в общежитии, и спал, тем более, что сильно уставал на работе.
Прошли осень, декабрь, морозный январь. Ветренный просвистел февраль. Холода спали, на крышах повисли сосульки. Исчез из комнаты, подженившись в очередной раз, монтажник. В соседней комнате сыграли свадьбу. Весна набегала на людей. Однажды вечером крановщик Гриша привел с собой двух подвыпивших женщин, и, моргнув, сказал Локоткову: «Действуй, интелего!» Распалившись, Валерий Львович лег с одной из них, и впервые за долгое время познал женщину; но радости особенной не получил, и только несколько дней чувствовал себя нечистым, хотел даже идти к врачу. Все обошлось, и все бы забылось, однако происшествие это имело для Локоткова свои последствия: в период ожидания болезни на него накатило вдруг, что нечист не только он сам, нечиста и вся его теперешняя жизнь. Лганье самому себе, слепое барахтанье! Если есть профессия, которую когда-то избрал, и которой решил посвятить себя — какого черта торчать в подсобниках, притом делать вид, что работа тебя устраивает? Жить среди людей, с которыми никак не совмещаешься психологически? Ладно, ну судьба, ну так получилось — так делай хоть какие-то усилия, пытайся что-то менять! Бунт был слабенький, тихий, внешне все шло так, как и раньше, потому что додуматься до чего-то оригинального Локотков так и не смог.